«Реквием» при этом звучит кстати, но я начинаю смутно ощущать, что звучит он не только для меня, даже не столько для меня. Мысль имеет продолжение, но я не успеваю ухватить ее за хвост, она заползает под огромный камень головной боли, и мне остается лишь разглядывать ее замысловатые следы на песке, которые мне говорят, что я просто ОБЯЗАН встать и открыть дверь. Делать нечего, и, почесывая небритые щеки, я поднимаюсь с влажного половика, неуклюже хватаюсь за умывальник, отчего он замирает в совершенно невозможной позиции, долго, очень долго так висит, с робкой надеждой ожидая, что я все-таки его подхвачу, но мне не до него, и он гулко грохается об пол, разлетаясь на такие неправдоподобно мелкие частицы, словно сделан не из паршивой, тяжелой, грубой керамики, а из песка. Некоторые осколки ухитряются срикошетить от пола и стен, оцарапать мне плечи и лоб, натужно и неповоротливо огромными шмелями просвистеть мимо ушей и упасть в ванну.
Мне хочется ополоснуть лицо, но я себе этого не позволяю, опасаясь, что зловещий кран вновь притянет, прилепит меня к себе, и тогда уж точно лопну, как перепившая крови пиявка, и я гордо отворачиваюсь от аппетитно капающей воды, выбредаю в коридор, шаркая ногами, как двухсотлетний старик, навстречу посетителю, которого не отпугивает мой звонок и столь долгая пауза в реакции на него, которая нормального человека давно уже убедила бы в отсутствии хозяев дома.
Я прикасаюсь к двери, и мир снова послушно раскладывается колодой карт, и я могу охватить одним взглядом весь пасьянс или, скорее, запутанный покер с блефом, чудовищными ставками и жуткими проигрышами, покер чужой судьбы, желающей переплестись с моей, что-то у меня выпытать, что-то у меня забрать давно отработанными приемами, рассчитанными на глупцов, на трусов, на бандерлогов, наглых и грязных, но до смерти боящихся пантер и гарпий.
А вот как насчет Каа? Порой мне нравится играть в эти игры — красться по темным каменным джунглям, бесшумно ползти своим мощным, гибким телом по лабиринтам города, мрачно оглядывать свои владения гипнотизирующими глазами, выискивая ненавистные тени грязных обезьян, только и умеющих сидя на высоком дереве неистово ругаться, кидаться бананами и калом в гордых волков и жестоких тигров, нападать с палками на раненных косуль, чтобы из зависти и ради интереса попытаться почувствовать в своих никчемных душонках ничтожные намеки на возбуждение хищного зверя, завалившего добычу и вполне законно выпивающего из нее кровь, но чьего бахвальства хватает только на последний роковой удар, а запах свежего мяса повергает в такой ужас, что хвостатые твари снова забираются на безопасную ветку и кричат в истерике.
Они раздражают и злят меня, я могу уничтожить их одним словом, одним движением, я делаю это, но такое убийство меня слишком быстро насыщает — чересчур легкая добыча, здесь не нужны мышцы и железная хватка, здесь достаточно посмотреть в их душонки и прошипеть: «Слушайте меня, бандерлоги», да пошире раскрыть пасть, чтобы не подавиться, когда они будут добровольно набиваться мне в живот.
Или славная охота случилась уже много времени спустя после «Реквиема»? Нет, лучше не задумываться, не заглядывать в бездны души и времени, чтобы не потеряться в них, не погибнуть, не лишиться там тех нескольких крупинок, что еще сохраняют меня человеком, выдергивают из страшной боли обнажившейся, разросшейся до чудовищных размеров, как раковая опухоль, совести, поразившей, уничтожившей почти все, что дает человеку способность еще как-то существовать в мире с другими людьми, а не хватать автомат и косить не глядя всех этих обманщиков, развратников, убийц, воров, проституток, садистов, писателей, но в то же время оставившей, то ли по недомыслию, то ли по условиям некого договора, который не я составлял и не я подписывал, крохотные лазейки в теплый, уютный мир равнодушия, цинизма, всепрощения и лицемерия, в которые душа изредка может просочиться, поваляться в грязных лужах человеческого общежития, похрюкать беззлобно на соседей, оттолкнуть, пользуясь силой и массой своего брюха, соседа от кормушки с гниющими отрубями и с вожделением погрузить в нее волосатый пятачок.
Это даже не ассоциативное мышление, а ассоциативная жизнь, движение, действия, где не мысли склеиваются между собой, как липкие от сладкого пальцы и грязные, немытые волосы, а сцепляются, выстраиваются в стройный и по своему вразумительный хаос деяния, преступления, убийства и злое маниакальное добро с садистскими чертами.
Сколько раз я трогал и еще трону ручку входной двери, превратившейся из золотистого кругляка с барочными завитушками, почему-то напоминающих алфавит, за долгое время нашего совместного существования в тускло-блестящий, ободранный, исцарапанный, исковерканный многочисленными злонамеренными и случайными взломами, с бороздами непонятно откуда взявшихся на металле морщин предмет, отчего он неприятно напоминает мошонку, словно за каждым невинным открытием двери видится намек на гомосексуальность или на какую-то подобную чушь, и кажется, что под крепкими, сильными пальцами плоть еще больше опадет, сдуется окончательно, обнаружив полное отсутствие столь важной для нас (да и для них, что греха таить) начинки.
Образ и коннотации стоящих перед моим взором ручек по духу очень точно совпадает с привлекательностью тех гостей, ради которых я и распахиваю дверь. Не будем впадать в очередные банальности, описывая прекрасный наш союз, пускать слюни по обсерватории и ломать голову над антифридмановскими уравнениями и БФ-парадоксом; я знаю наизусть, что было, что будет, как та цыганка, и, не в силах ничего изменить, прислоняюсь щекой к ободранному дерматину с торчащими обрывками утеплителя, ставшего почти трухой от поселившихся в нем насекомых непонятного происхождения, с удовольствием жрущих синтетику, и мне хочется плакать, взяв только одну карту из колоды, где, например, она еще маленькая, пухленькая девчушка с бантами, разинутым ртом и детской доверчивостью в глазах.
Еще выбор, и мне впору делать очередную попытку выстрелить себе в голову, чтобы выдрать из себя сладострастную боль, а еще лучше — найти высокий дом и спрыгнуть с него, так как я уверен, что нет в мире пули, предназначенной для меня. А есть ли дом? Но это, опять же, не вся правда — малышка и изуродованный, распотрошенный труп, в котором не осталось ничего человеческого, только мясо, кости и обрывки торчащих жил.
Правда страшнее, гораздо страшнее, еще страшнее, что я вижу не одну правду, а целый веер их, множество колод с разными рубашками, среди которых попадаются радужные и веселенькие, но содержащие все те же масти, все тех же королей, валетов, шестерок, которые раскладываются под руками Судьбы в многомерные пасьянсы с единственным результатом, в котором нет ничего нового даже для обычного человека с улицы — смерть и только смерть, но вот стоимость такой смерти могу оценить только я. Хотя, нет, не могу, я не тот старый оценщик с нимбом вокруг башки и мерой в руках, я вижу его глазами, но он действует моими руками по своему и только своему усмотрению. Гарпия она и есть гарпия — чудовищный симбиоз младенца и старухи, которыми, впрочем, являемся все мы на этом и том свете.
Поэтому я с легкостью отбрасываю две лживые статичные картинки из колоды, раскрываю веером все остальные прелести стучащейся ко мне жизни. Обман — какая ерунда — шоколадка, конфетки, мелочь из маминого кошелька, та же мелочь уже из кошелька папика, лишившего физической невинности развратное дитя, снова обман, уже не такой невинный, но, в общем-то, и лишившегося из-за него жизни человечишки мне не жалко, не достоин.