"Вдали от моря она забудет обо всем, — думал Атык. — Уж так устроен человек: если что-то рядом все время напоминает о пережитом, от воспоминаний никуда не уйти, не спрятаться".
Атык смастерил на нарте кааран — маленькую кибитку, чтобы жене и дочери не мерзнуть на морозном ветру. Ранним солнечным утром выехали в тундру.
Никто их не провожал, никто не выглянул из черных провалов — дверей яранг.
Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как постепенно исчезает селение — скопище черных яранг, без дыма, без огня, с едва теплящимися жизнями, зарывшимися в шкуры.
Скрипели полозья, медленно брели собаки по насту, уже по-весеннему затвердевшему, а море с его остроконечными торосами, с синими айсбергами, с глубокой зеленой водой под толщей льда уходило все дальше и дальше.
Горы были по-прежнему недоступными, но уже появились высокие берега реки. Атык свернул упряжку на речной лед и погнал ее прямо на красное солнце, сидящее на зубцах далекого горного хребта.
Прошла ночь, наступил день, а до стойбища оленеводов еще не доехали: в голодную зиму кочевники старались держаться подальше от побережья.
Когда достигли высоких кустарников, Атык развел костер и дал напиться горячей воды жене и девочке. Собакам бросил остатки корма — порезанный на куски старый моржовый ремень.
Все чаще садился Атык на нарту. Тогда вожак оглядывался на неожиданно потяжелевший груз и укоризненно смотрел на каюра. Несколько десятков шагов собаки тащили троих, потом останавливались, и Атыку приходилось соскакивать и идти рядом.
За одним из многочисленных поворотов реки вожак приподнял уши и рванул вперед. Нарта поднялась на берег и понеслась по взрыхленной равнине, перекопанной тысячами копыт.
— Тут проходили оленьи стада! — закричал от радости Атык.
Он нагнулся и схватил несколько черных комочков.
— Посмотри! — протянул их к самому лицу Юнэу. — Это олений помет! Он еще мягкий, не успел застыть!
Теперь собак не надо было понукать. Атык едва удерживал в равновесии нарту.
Стадо было не близко, но у собак хватило сил домчаться до первых яранг. Здесь они в изнеможении опустились на снег и залегли.
Много дней и ночей прошло, прежде чем Атык с женой и дочерью пришли в себя, откормились и обрели человеческий облик.
Армоль всячески обхаживал Атыка, чтобы тот остался оленным человеком в тундре: большому стаду нужен был сильный, молодой пастух.
Тронулись реки, тундра покрылась свежей травой и яркими цветами. К лету стада Армоля двинулись на побережье, где гулял морской ветер, отгоняя от оленей комаров.
Время в тундровом стойбище мерилось от отела к отелу. Все было прочное, неизменное: и тундра, и дальние хребты, и смена лета и зимы, — только люди старели, дети вырастали и умножалось стадо Армоля.
А с побережья шли чудные вести: будто пришла новая власть к чукотскому народу, и детей надо теперь учить различать следы человеческой речи на бумаге.
Когда впереди заблестела морская гладь, до стойбища Армоля дошла самая главная новость: у многооленных хозяев отбирают стада и делят между неимущими пастухами. Армоль считался богатым оленеводом; он тотчас повернул обратно в тундру и перевалил вместе со стадом через хребет.
Это было далеко от моря. Атык был счастлив: Юнэу больше не уходила от него.
Жизнь побережья стала чужой жизнью и все же манила, как источник новостей. Иногда приезжали странные люди и уговаривали пастухов вступать в колхоз. Слова приезжих вселяли беспокойство в сердца оленеводов, рождали смутную надежду, но Армоль был настороже и пугал людей призраком голода. Он утверждал, что если оленей поделить, они будут съедены в одну зиму.
Но все, что доходило до далекого стойбища, опровергало слова Армоля. Проезжали веселые и сытые колхозники, смеялись над запуганными пастухами и охотно давали щупать новые камлейки, сшитые из прочной материи. Где-то вставало большое и теплое солнце, а стойбище Армоля будто спряталось в тень айсберга. Но ведь и айсберг может растаять…
Море и все, что было связано с ним, осталось далеко от горного хребта, в прошлом. Уцелела только песня, которую маленькая девочка Тынэна напевала сшитой из оленьей замши кукле:
Казалось бы, за эти семь лет, что они прожили здесь, Юнэу могла прочно привыкнуть к тундровой жизни, но все же ее тянуло обратно, в родное селение. Это желание усиливалось с каждым годом, пока не стало мучительной болезнью, изнуряющей душу и тело.
Уходить от новой жизни дальше было некуда. Пришлось смириться с тем, что в стойбище приезжали новые люди с побережья и новые торговцы. Новые торговцы не возили дурной веселящей воды, но в тундре, не хуже чем в других местах, умели гнать самогон. Аппарат делался из большого котла с тщательно притертой деревянной пробкой, а змеевиком служил аккуратно снятый ствол винчестера, который, по уверениям знатоков, после такой службы становился еще лучше.
В те мгновения, когда Юнэу в голову ударяла горячая волна, с особой отчетливостью вспоминалось родное прибрежное селение и вся тамошняя жизнь представлялась куда привлекательнее, чем тундровая.
На исходе седьмой зимы в стойбище приехал еще один человек. Он казался настоящим чукчей, потому что одет был в кухлянку, меховые штаны, камусовые торбаса и вдобавок хорошо говорил по-чукотски.
Приезжий собрал в яранге Армоля пастухов и уж в который раз стал говорить, что жителям тундры грамота так же необходима, как и прибрежным жителям, которые, по его словам, уже все умели различать следы человеческой речи на бумаге. Гость просил отдать ему детей, которых он клялся вернуть целыми и невредимыми — только научит их чтению и письму. Пастухи внимательно слушали и усердно курили табак, привезенный гостем. Они привыкли к таким разговорам. Почему же не послушать интересные новости? Все равно никто не отдаст свое дитя на обучение делу, которое и взрослым-то кажется никчемным.
— Новая жизнь идет в тундру, — продолжал приезжий. — Эта жизнь — будущее ваших детей. Став взрослыми, они вам не скажут спасибо, если вы сейчас не прислушаетесь ко мне и не пошлете детей в школу. Я знаю, что это нелегко. Я сам жил и рос в деревне и был пастухом.
— Оленей пас? — спросил кто-то из собравшихся.
— Коров и свиней пас, — ответил приезжий, — и гусей.
— Ну и умеешь врать ты! — не выдержал Атык. — Как же можно пасти птицу? Она же летает! Может быть, скажешь, что и летать умеешь?
Вопрос Атыка внес оживление, всем стало интересно: что теперь скажет бывший пастух коров и гусей.
— И человек тоже летает, — совершенно спокойно ответил гость. — И гуси такие есть, которые летать не умеют. Домашние гуси. Так кто хочет первым записаться? — деловито спросил приезжий и вынул бумагу и карандаш.
Пастухи с любопытством сгрудились вокруг него: интересно посмотреть на орудия письма.
— А можешь ты изобразить мое имя, имя моей жены, дочери? — спросил Атык.
— Скажи — увидишь, — невозмутимо ответил приезжий.
Атыку вдруг стало страшно, и он отпрянул назад.
— А я думал, что ты настоящий мужчина, — не скрывая презрения, произнес гость. — Даю слово: ни с тобой, ни с твоими близкими ничего не случится.