Об обстановке больше нечего сказать. Разномастная мебель не поддавалась описанию; она была изготовлена, доставлена из магазина и продана без души, с жадностью или безразличием. К этой мебели нельзя было привыкнуть. Люди обладали ею, но не знали ее. Никто не терял под подушками диванов монетку или брошь, никто не вспоминал место и время этой потери или находки. Никто не спохватывался и не говорил: «Но ведь еще минуту назад он у меня был! Я как раз сидел тут и разговаривал…» или «Вот она! Наверное, соскользнула, когда я кормила малыша!». Никто не появился на свет в этих кроватях, никто не вспоминал, с нежностью глядя на места с ободранной краской, как малыш учился вставать на ножки и ковырял стены. Запасливые дети не прилепляли под стол кусок жвачки. И веселый пьянчуга — друг семьи, с толстой шеей, неженатый, всегда готовый зайти в гости на ужин, не садился за пианино, чтобы сыграть «Ты мой солнечный свет». Юная девушка не смотрела задумчиво на маленькую елку, вспоминая, как она ее наряжала, размышляя, не упадет ли этот синий шарик, или ожидая, не придет ли он снова взглянуть на нее.
С этими вещами не были связаны воспоминания, которыми бы дорожили. Случалось, что какой-то предмет вызывал физическую реакцию: в желудке росло кислотное раздражение, а на шее появлялась легкая испарина, когда взгляд падал на мебель, с которой было связано что-то неприятное. Например, на диван. Его купили новым, но во время доставки ткань порвалась, прямо посередине, на спинке. Магазин не взял за это ответственность.
— Слушай, приятель. Когда я ставил его в грузовик, все было в порядке. Магазин ничего не может поделать, если это случилось в машине… — Запах мятных пастилок и «Лаки Страйк».
— Но мне не нужна драная кушетка, за которую я платил как за новую, — молящие глаза и холод в животе.
— Ерунда, приятель. Полная чушь.
Можно было ненавидеть диван, если, конечно, диваны можно ненавидеть. Но это не имело значения. Все равно нужно было собрать четыре доллара восемьдесят центов в месяц. Если приходилось платить столько денег за диван, который начинал разваливаться и постоянно напоминал о пережитом унижении, никакой радости от него не было. И уныние, как зловоние, проникало повсюду. Оно не давало покрасить стены, подобрать подходящую ткань для стула, даже зашить разрыв, превратившийся в глубокую рану, в бездну, обнажившую дешевую раму и еще более дешевую подбивку. Оно отравляло спящим на нем свежесть сна. Оно сковывало свободу любовных отношений. Словно больной зуб, которому мало пульсировать в одиночестве и который хочет распространить свою боль на все остальные части тела, затрудняя дыхание, ухудшая зрение и действуя на нервы, ненавистная мебель рассеивала по дому флюиды разрушения и не позволяла разглядеть прелесть тех вещей, которые к ней не относились.
Единственной живой вещью в доме Бридлоу была печь, существующая независимо от всех и вся; ее огонь «выскакивал», затихал или вспыхивал по собственным законам, независимо от действий семьи, которая якобы поддерживала его и знала все о том, как им управлять: как опрыскивать дрова, не сваливать их в кучу, не класть слишком много… Огонь казался живым, и он затихал или умирал согласно своему внутреннему распорядку. Однако по утрам он всегда еле теплился.
ЭТОСЕМЬЯМАМАПАПАДИКИДЖЕЙНОНИЖИВУТВБЕЛОЗЕЛЕНОМДОМЕОНИОЧЕНЬСЧА
Бридлоу жили в торговом зале не потому, что у них были временные трудности из-за сокращений на заводе. Они жили там потому, что были бедными и чернокожими, и оставались там потому, что считали себя безобразными. Хотя их нищета была традиционна и тупа, в ней не было ничего особенного. Необычной была их уродливость. Никто не смог бы убедить их в том, что они выглядят не хуже других. За исключением отца семейства, Чолли, чье уродство (результат отчаяния, распущенности и насилия по отношению к слабым) проявлялось в его поведении, все остальные члены семьи — миссис Бридлоу, Сэмми Бридлоу и Пекола Бридлоу — так сказать, надевали это уродство, носили его, хотя оно им не принадлежало. Маленькие глазки, близко посаженные под узким лбом. Низкая, неровная линия волос, казавшаяся еще более неровной по контрасту с густыми, прямыми бровями, почти смыкающимися над переносицей. Острый, но кривой нос с надменными ноздрями. Высокие скулы, оттопыренные уши. Правильно очерченный рот, приковывающий внимание не к себе, а ко всему лицу. Глядя на них, вы начинали гадать, почему же они столь некрасивы, но и присмотревшись, невозможно было обнаружить причину. А потом становилось ясно: причина в их собственной убежденности. Словно некий таинственный всемогущий властелин оделил каждого из них плащом уродства, и они приняли эти плащи без возражений. Властелин сказал: «Вы — безобразны». И они взглянули на себя и не нашли, что возразить; они видели подтверждение своей уродливости на каждом рекламном щите, в каждом фильме и в каждом взгляде на них. «Да, — ответили они, — ты прав». И они взяли это уродство в руки, накинули на себя, словно мантию, и отправились в мир, жить с ним так, как решит за себя каждый. Миссис Бридлоу обращалась со своим уродством как актер с реквизитом: чтобы подчеркнуть характер, чтобы сыграть ту роль, которую она для себя выбрала — роль мученицы. Сэмми использовал его в качестве орудия, чтобы причинять боль другим. Он и вел себя соответственно, выбирая друзей из тех, кого оно пугало или завораживало. Наконец, Пекола. Она пряталась за своим уродством. Скрывалась за ним, как за спасительным щитом, отсиживалась, и выглядывала из-под этой личины очень редко, чтобы тут же начать тосковать по своему убежищу.