Выбрать главу

Наш зеленый дом старый и насквозь промерзший. По ночам керосиновая лампа освещает одну большую комнату. В других темно, там царство тараканов и мышей. Взрослые не разговаривают с нами — они нами распоряжаются. Они приказывают, но ничего толком не объясняют. Если мы спотыкаемся и падаем, они лишь мельком смотрят на нас; если вдруг порежем палец или посадим синяк, спрашивают, в своем ли мы уме. Если мы простужаемся, они осуждающе качают головой из-за нашей небрежности. Потом спрашивают: кто же теперь будет работать, если все вы больны? Мы не в силах ответить. Наши болезни лечат презрением, вонючим слабительным и отупляющей касторкой.

Если после такого похода за углем я начинаю громко кашлять, бронхи плотно забиваются мокротой, то мать хмурится.

— Боже правый. Ну-ка марш в постель. Сколько раз тебе говорить, чтобы ты надевала что-нибудь на голову. Какая же ты глупая! Фрида! Принеси тряпок и заткни окно.

Фрида затыкает окно. Я тащусь в постель, чувствуя одновременно вину и жалость к себе. Забираюсь в кровать в нижнем белье, и металлические застежки на подвязках больно впиваются в ноги, но я не раздеваюсь, потому что без чулок очень холодно. Постель долго согревается моим телом. Наконец там, где я лежу, образуется небольшое теплое пространство. Я не смею пошевелиться: всего лишь в сантиметре от меня начинается холод. Со мной никто не разговаривает, не спрашивает, как я себя чувствую. Через час-другой возвращается мать. У нее большие грубые руки, и когда она принимается растирать мне грудь мазью «Викс», я вся напрягаюсь от боли. Она набирает двумя пальцами мазь и втирает ее мне в грудь до тех пор, пока я едва не теряю сознание. И когда я уже готова закричать, она опускает в банку указательный палец и кладет немного мази мне в рот, приказывая проглотить ее. Меня закутывают в горячую фланель. Сверху накрывают тяжелыми одеялами и велят пропотеть, что я и делаю почти сразу же.

Позже меня рвет, и мать говорит:

— Почему же это надо делать прямо на постель? Неужели нельзя было свесить голову с кровати? Смотри, что ты натворила. Думаешь, мне больше нечем заняться, а только стирать белье с твоей рвотой?

Рвота стекает с подушки на простыню, серо-зеленая, с оранжевыми вкраплениями. Она похожа на сырое яйцо. Липкая, тягучая, не желающая оттираться. Я удивляюсь: как может что-то быть таким аккуратным на вид и одновременно таким противным?

Мать монотонно бубнит рядом. Она не говорит со мной. Она обращается к рвоте, но зовет ее моим именем: Клодия. Она тщательно отмывает ее и накрывает большое мокрое пятно колючим полотенцем. Я снова ложусь. Тряпки выпадают из оконной щели, и становится холодно. Я не осмеливаюсь позвать мать обратно и не хочу покидать теплую постель. Гнев матери унижает меня, ее слова словно пощечины, и я плачу. Но мне и в голову не приходит, что она сердится не на меня, а на болезнь. Я убеждена, что она презирает мою слабость, мою неспособность сопротивляться болезни. Скоро я перестану болеть, я буду сильнее. Но сейчас я плачу. Знаю, что только распускаю сопли, но не могу остановиться.

Входит сестра. У нее расстроенный вид. Она поет мне: «Когда темные сливы падают на сонные стены садов, кто-то обо мне вспоминает…». Я дремлю, а в голове мелькают мысли о сливах, садах и о «ком-то».

Но было ли это на самом деле так? Так болезненно, как мне вспоминается? Лишь отчасти. Та боль была, скорее, полезна и плодотворна. Любовь, густая и темная, как сироп «Алага», заполняла собой оконные трещины. Повсюду в доме я чувствовала ее запах, ее вкус — сладкий, немного отдающий плесенью, как ягоды гаультерии. Вместе с моим языком она прилипала к замерзшим стеклам. Она покрывала мою грудь вместе с мазью, а потом, когда фланель соскальзывала во сне, проникала мне в легкие с ледяным воздухом. И ночью, когда кашель становился сухим и невыносимым, в комнате раздавались тихие шаги, мягкая рука клала фланель обратно, снова укрывала меня одеялом и на мгновение опускалась на мой лоб. Потому, когда я вспоминаю осень, я думаю о тех руках, которые помогли мне выжить.

Мистер Генри тоже появился осенью. Наш жилец. Наш жилец. Эти слова срывались с губ и парили под потолком, придавая приятную таинственность его появлению. Мать с удовольствием обсуждала его скорый приход.