— Feuer! [8] — прохрипел немец.
В блиндаже стало тихо. Солдаты у печки опустили ложки и повернули головы в сторону немца Спящие проснулись и сели, протирая глаза. Радист раскрыл рот от удивленна
А немец быстро, звонко цокал языком, приговаривая:
— Feuer!
Обушенко хлопнул по столу и засмеялся:
— Ай да фриц! А вот мы тебе сделаем пиф-паф, хочешь?
Немец стрельнул в Обушенко маслянистыми глазками и понимающе подмигнул ему. Потом сделал что-то руками, закрыл ладонями нижнюю часть лица и быстро-быстро задергал головой. Немец играл на губной гармошке: «Wenn die Soldaten durch die Stadt marschieren»[9]. Никто из присутствующих не знал этой песни, с которой немцы обошли полмира, но солдаты сразу поняли, что это песня врага, и лица их стали строгими и задумчивыми, как на похоронах.
— Тронутый он, товарищ старший лейтенант, — сказал Маслюк. — Я его в заваленном блиндаже откопал. У пулемета. На гармошке тоже играл. Пулеметчик он немецкий, в нас стрелял, вот и сошел с ума от пулемета.
— Der Krieg ist die allerschönste Zeit[10]. — Немец захихикал скрипучим смехом.
Никто не понял, что он сказал. Солдаты смотрели на него и сожалеючи качали головами.
Обушенко поднял телефонную трубку, принялся трясти ею в воздухе.
— Уберите этого идиота. Немцы со всех сторон лезут, а этот идиот тут хихикает. В погреб его, под замок!
Два солдата поднялись и увели немца. Обушенко увидел Маслюка и накинулся на него.
— Чего стоишь? Почему оставил позицию?
— Товарищ старший лейтенант, пустите меня с пулеметом наверх, на колокольню. Там хорошо видно...
— Та-ак, — протянул Обушенко. — Один думал или с фрицем на пару? — Он перегнулся пополам, пошарил в тумбочке и выпрямился, держа в руке начатую бутылку. — Глотни-ка.
Они выпили по очереди, и Маслюк отправился устанавливать пулемет на колокольню.
Солдаты у печи покончили с котелком, закурили трофейные сигареты.
— Со всех сторон идут, — сказал первый солдат.
— Останемся, — сказал второй. — Все здесь останемся.
— А тебе-то что? Читал в газетах — победа будет за нами.
— Какая же это победа, если никого на свете не останется. Ничего себе победа. — Солдат весело засмеялся на сытый желудок. — Вот так победа: салют сверкает, музыка гремит, а людей ни одного нет — все на войне остались.
— Останутся и после солдат люди.
— Кто же?
— Младенцы да вожди останутся, вот кто.
— Загнул... Вожди-то потом помрут. А младенцы вырастут.
— Красивая жизнь...
В углу связист с жаром рассказывал товарищу:
— Я в блиндаж вбегаю, а он там с автоматом сидит: «Хенде хох!» А я ногой как по автомату дам: хенде хох, чтоб ты сдох. Он лапки сразу кверху поднял, лопочет по-своему: «Данке шон». Данке шон — дам еще! Хочешь? Так мы с ним пошпрехались, и я его кокнул.
— Говори, Сергей, говори! — кричал Обушенко в телефон. — Я слушаю.
— Пошли, — сказал Шмелев. — Все четыре идут. Четыре последних. Перебрось-ка сюда одну пушку от Яшкина.
Обушенко не успел ответить. Дальний угол блиндажа задвигался, развергся; там вспыхнуло жаркое пламя — гром, треск, огонь, — расщепился металл, обуглилось дерево, тело стало безвольным, мягким и выплеснулось за черту жизни. Еще огонь сверкает, гром стоит, бревна валятся, но уже рождается запах, какого не встретишь ни в дремучем лесу, ни на берегу моря, ни в поле, ни в тесной людской толпе на улице, — самый тяжелый, самый безотрадный запах, какой бывает только в жирном сыром черноземе через секунду после того, как разорвался снаряд.
Постепенно все вывернулось, улеглось, рассеялось и приняло застывший хаотический вид разрушения, снова вернулись запахи живой земли... И слабый голос плакал среди разваленных бревен: «Мама, мамочка моя-я...»
— Гриша, Гришка! — отчаянно выкрикивал Шмелев, а в трубке страшный треск и ничего больше.
— Хана, — сказал голос Стайкина. — Не хотел бы я быть на их месте...
Держа трубку в руках, Сергей Шмелев приподнялся. Танки двигались по полю, и не было ни секунды, чтобы склонить голову или хотя бы подумать о тех, кто ушел, вспомнить их лица, голоса — даже это право было отнято у него: танки шли не останавливаясь.
Сергей вдруг вспомнил: «Когда я убиваю, я живу. Я живу, когда убиваю». Где он сказал это? На том берегу? Как далеко... А теперь он не живет, потому что не убивает.
Шмелев вспомнил Обушенко и тут же забыл о нем. Снаряд взорвался, обдав окоп гарью.
— Стайкин, ты живой? — спросил Шмелев в трубку.
— Собственной персоной, — отозвался Стайкин. — Нахожусь в номере «люкс». Охраняю собственный гемоглобин.