Выбрать главу

Алёша не видел, но догадывался, что тётя Маша вытирала фартуком слёзы. Ну конечно, было даже слышно, как она всхлипывала. Мама молчала.

— Думать… что же думать? — продолжала Татьяна Лукинична Гуркина. — Вас бы известили, а так себя мучить напрасно.

— Ты, Таня, в данном случае советовать не должна. Ольга Андреевна может решать, как ей поступить, только сама, — сказал Анатолий Павлович Гуркин.

«Он добрый, он не хотел, чтобы мама заплакала», — думал Алёша.

А мама молчала. Алёша и через закрытую дверь всё равно видел её лицо. Видел, как мама потирает пальцами виски. У неё болит голова, она устала, и, если её будут сейчас жалеть, она заплачет.

Алёше хотелось распахнуть дверь и закричать:

«Мамик! Мамик! Я не сплю, иди домой!»

Но в кухне замолчали, и Алёша услыхал мамин голос.

— Алёша давно уснул?

— Давно, — ответила тётя Маша. — Набегался, пришёл, поел и уснул.

Алёша на цыпочках вернулся к кровати и забрался под одеяло.

На кухне стало шумно.

— Кипит, кипит! — кричала тётя Маша.

Это закипел чайник.

— Ничего, я сниму, — сказал Гуркин.

Он, наверное, схватил с чайника горячую крышку и бросил её, потому что крышка забренчала, покатилась по полу.

В передней зазвонил звонок, и тётя Маша побежала открывать. Алёша знает, как она бегает: шмыг-шмыг в своих шлёпанцах.

Пришёл с завода Степан Егорович. Он о чём-то тихо говорил с тётей Машей.

Татьяна Лукинична пробирала Гуркина:

— Ты когда-нибудь обваришься, непременно обваришься! Не успеешь за тобой углядеть, как ты хватаешься за всё, что тебя не касается.

— Таня! Таня! — пытался возражать Анатолий Павлович, но Татьяна Лукинична его не слушала.

Наконец стал слышен голос Степана Егоровича:

— Ну-с-с! Как тут насчёт чайку? Оленька вернулась! — Это он увидел Алёшину маму. — Ну, съездила, и хорошо, что съездила. Теперь ненужная дума из головы вон. Я тебя не отговаривал.

Степан Егорович говорил с мамой как с маленькой. Он ей объяснял:

— Чтобы Серёжа не подал о себе вести — это на него не похоже. Подождём ещё немного.

Серёжа — это Алёшин отец. Мама опять ездила его искать и не нашла. Война кончилась, был День Победы. Они всё ждут отца. А его всё нет и нет.

За окном осень…

На следующий день после работы мама пришла домой. Вечером Алёша всё время старался быть с ней рядышком. Мама мыла посуду — Алёша вытирал ложки. Мама штопала носки — он вдевал ей в иголку нитки.

А когда она легла на диван отдохнуть, Алёша укрыл ей ноги большой тёплой шалью, а сам уселся рядом.

— Я буду учить стихи, — сказал Алёша. — Нам задали учить стихи про осень. Я буду учить, а ты слушай, хорошо?

— Хорошо, — ответила мама.

За окном тоже была осень, слышно, как в стекло бьют холодные дождевые капли. А им тепло.

Алёша читал и по нескольку раз повторял громко одни и те же строчки:

Ласточки пропали, А вчера зарёй Всё грачи летали Да, как сеть, мелькали Вон над той горой.

Мама закрыла глаза.

— Ты спишь? — спросил Алёша.

— Нет. Ты читай, я слушаю.

— «Ласточки пропали, — опять повторял Алёша. — А вчера зарёй…»

— Очень грустные стихи, — сказала мама, когда Алёша дочитал стихотворение до конца, и повторила за ним:

Выйдешь — поневоле Тяжело — хоть плачь!

Унылая осень. А вот у Пушкина осень, как праздник — красивая, торжественная, — сказала мама и начала читать стихи:

Унылая пора, очей очарованье, Приятна мне твоя прощальная краса, Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и золото одетые леса…

И правда, эти стихи были совсем другие. Они рассказывали про осень, как сказку.

А мама продолжала:

Ведут ко мне коня; в раздолии открытом, Махая гривою, он всадника несёт, И звонко под его блистающим копытом Звенит промёрзлый дол и трескается лёд.

Мама замолчала. Алёша прижался к ней и тоже молчал. А потом спросил:

— Какие, по-твоему, лучше: про ласточек или у Пушкина?

— Чудачок, — ответила мама. — Каждое по-своему хорошо. Фет писал своё, а Пушкин — своё.

— Нет, всё-таки, какое тебе больше нравится? — настаивал Алёша.

— Я очень люблю Пушкина, — ответила мама, — но это не значит…

— Значит, значит! — закричал Алёша. — Мне тоже больше нравится про коня. А про ласточек я завтра выучу. — И Алёша, натянув на себя шаль, лёг на бочок.