Ну, думают, может какая корова от стада отбилась, так тогда она нас по запаху к пастуху выведет, и идут за хрюканьем. Глаза высохли, споро ножками перебирают, так и вышли на полянку. Да и полянка вроде как знакомая. Вроде как совсем близко уж деревня быть должна. Только тут этот, который хрюкал, что-то в чаще заворотился неловко да и высунулся. Как девчонки заорут, как рванут в какую незнамо сторону! Корзинки, однако, не побросали – волокут на себе дале. Добежали до дому, очухались, сидят, бабке Александре рассказывают:
– Там в кустах медведь страшной. А когти-то! А пасть-то! А хвостище!
– Эт вас, девки, лешой водил, – рассудила бабка Александра.– Потому никак не мог это медведь быть: у медведей хвосты куцые.
А в это время на дальнем пригорке Обжорка отцу рассказывал:
– И вовсе эти люди нестрашные и незлые. Они маленькие и глупые.
Вспомнил тут Змей все ямы с дрекольем, куда он падал и чуть не падал, все сетки, из которых он выпутывался, все доски шипастые, которые на него с сосен валились и ответил:
– Конечно, сынок, люди незлые. Но они – люди.
Змей и чудища человеческие
Стали люди Змея теснить. Уже и на полянке ему в летний полдень не поваляться вволю, и леса его заповедные, древние редеть стали и сжиматься, и шуму-гомону от людей стало больше, а серьёзной напевной речи меньше. Раньше-то Змей частенько вечером к деревне подбирался поближе, ушами своими правыми, острыми да верными, к земле прижимался и слушал, о чём старики на завалинках речь ведут, о чем девки в горницах судачат да о чём парни частушки с перебором и словом лихим припевают. Теперь же опоясались сёла да деревни широкими дорогами, по рекам стали плавать лодки невиданные, агромадные – трудно стало Змею прятаться. Да и то сказать – вырос он за те осемьсот с лишним лет, что на свете прожил, заматерел, правда, от времени будто мхом порос, и не блестит его чешуя больше зелёным перламутром, не отливает красным золотом, а словно серенькое сукно мягкое стала, и даже будто мягче – но только на ощупь, а на деле плотная и крепкая, крепче стали.
Но тут такое случилось, что Змей всю осторожность свою вековую потерял. Люди завели чудищ. Чудища длинные, быстрые – летят над землёй вдали и тысячью глаз горящих на мир смотрят. Чудища поют: когда весёлые – нагло присвистывают, будто дразнятся, когда печальные – стонут жалобно, когда сердитые – ревут на сотню голосов, инда земля дрожит. Поначалу от блеска глаз да пуще от крика Змей побаивался чудищ. А потом приметил: ходят чудища всегда одними и теми же дорогами, видно люди их так приучили, и бояться перестал. А потом разлюбопытствовался и решил на них поближе посмотреть. Раз решил, значит сделал: разведал, где у чудищ логово и когда там люди бывают, подождал, пока июньский туман плотный поднимется, и подкрался к одному из этих, желтоглазых, который почему-то в стороне от других ночевал.
Подкрался и спрашивает:
– Ты кто будешь, чудище незнаемо?
А то молчит, хотя видно, что не спит – глаза все открытые, только и не светятся больше.
– Из каких земель явилось? Навсегда жить иль так погостить малость?
Молчит.
– Да что ж ты за невежа такой! – осерчал Змей и пнул чудище. Пнул легонько, да в нём что-то хрустнуло, шваркнуло, и чудище назад подалось. Странно как-то подалось, слишком ровно, будто ползком. Только ползком никто так ровно назад не ползает. Пригнул Змей головы к земле, взглянул чудищу под ноги – а там колёса железные. Да и само чудище – дерево крашеное да стёкла.
– Ах, так ты неживое! – огорчился Змей, зачем сразу не догадался, что люди снова себе игрушек понаделали, вместо чтоб живое разглядеть – приручить. Очень разочаровался Змей в людях, так и побрёл, разочарованный, домой.
Что на свете всего милее
Как детушки выросли да Змея покинули, затосковал он. Годов двести тосковал. Сядет, бывало, на пригорок,свесив головы ниже плеч, жуёт ягоду какую-нибудь, а горючие слёзы так и катятся на сыру землю. Или летит в поднебесье, вроде и славно, легко летит, да тоска-печаль гнетёт его к земле. Особенно тошно Змею в заморских странах приходилось. Как зачнётся там сезон дождей, повиснет Змей на лапах высоко в старом заброшенном городе на башне, закутается в крылья, качается и присвистывает жалостно да изредко струйку дыма в виде печального знака вопроса ноздрями выпускает.