Однажды я шёл по улице и вдруг поймал себя на том, что вовсе не иду, а стою неподвижно, вперив свой взор в асфальт. Заметил удивлённые взоры прохожих. Феномен этот стал повторяться. Неожиданная мысль, картинка, укол чувства на мгновение превращали текучую жизнь в стоп-кадр. В конце концов это случилось и на уроке. Я застыл на полуфразе. Вместо класса передо мной развернулась немая панорама бального зала с кружащими парами, себя я увидел у дальней колонны в белоснежном мундире с перчатками в руке. Застыл и класс. Потом кто-то хлопнул партой, и, очнувшись, я досказал:
Оказывается, остаток урока я посвятил Тютчеву, в программе едва упомянутому, а прервался в самом конце знаменитого стихотворения «О, как убийственно мы любим». Стихи эти поразили девочек, в особенности Круглову и Феодориди. Толя Маслов сказал:
— Слишком мрачно. Сейчас любовь не такая.
— А какая? — спросила Наташа Гончарова. — Комсомольская?
Маслов усмехнулся.
Леста смотрела в парту, лицо её побледнело, рука вцепилась в край. Камсков глядел на неё со страдальческим выраженьем. После уроков он встретил меня у школы.
— Николай Николаевич, мне надо с вами поговорить.
— Слушаю тебя, Серёжа.
Он долго шёл рядом молча.
— Между прочим, — заметил я, — кое-кто в школе недоволен, что мы гуляем по городу вместе.
— Это кто же? — Серёжа вскинул на меня удивлённый взор. — Маслов? Или Гончарова?
Я усмехнулся.
— Выше бери. Тебя уже считают моим любимчиком, фаворитом.
Серёжа махнул рукой.
— Я говорил, болото. Не обращайте внимания, Николай Николаевич. Нас они никогда не поймут. И Тютчева вам припомнят.
— Так о чём ты хотел говорить?
Я чувствовал себя неуютно. Тайный мир, который сам по себе родился между мной и Лестой, учителем и ученицей, был так хрупок, так уязвим, что любое, самое лёгкое прикосновение могло разрушить его в мановение ока. Тем более что Серёжа Камсков был лицом, так сказать, заинтересованным. У него существовал свой не менее хрупкий мир, в котором царила девочка в красном берете.
— Так о чём ты хотел говорить?
— Николай Николаевич, — произнёс он глухо. — У меня есть план. Арсеньеву надо перевести в другую школу.
Я остановился и сделал удивлённый вид.
— Зачем?
— Она здесь погибнет. Николай Николаевич, — он заговорил горячо, — вы сами сказали, что с ней надо бережно. Есть ещё время, а дальше будет поздно. Ей надо уйти из класса. Её не понимают. Учителя придираться стали. Химоза ненавидит просто, ставит двойки, обзывает аристократкой.
— Но разве это укор?
— Укор! Для Химозы укор. Она ненавидит всё, что вышло не из окопов или землянок.
— Аристократы тоже воевали. И даже неплохо.
— Я в переносном смысле. Арсеньевой здесь тяжело. Она на пределе.
— В другой школе будет лучше?
— Пока они разберутся! Ведь здесь она проучилась два года. Ей кончать десятилетку.
— Но неужели всё так драматично?
— Вы просто не до конца знаете, Николай Николаевич. Арсеньеву всё выбивает из колеи. Вот сегодня прочитали Тютчева. Можем поспорить, завтра в школу она не придёт.
— Как так?
— Я видел. Что-то её потрясло. Она опять заболеет. Вы, кстати, здорово выдержали паузу перед концом. Как актёр.
Я пожал плечами, а в голове моей стремительно и сжато неслись тютчевские строки:
— Николай Николаевич, ей надо переводиться…
— Положим, Серёжа, я с тобой соглашусь. Но как же сама Леста? Ты уверен, что и она согласится с тобой?
— Ей всё равно. Она живёт как во сне. Особенно сейчас.
— И как это сделать? Нужно согласие матери, учителей. Должна быть причина, в конце концов. Почему с этой идеей ты обратился ко мне?
Он посмотрел на меня в упор.
— А к кому же ещё?
— Не знаю, не знаю. Я новичок в этой школе. Во всяком случае, не в первой же четверти ей уходить. Надо кончить девятый, а там посмотрим. Может быть, всё утрясётся.