Семнадцатое сентября.
Егорыч принарядился. Достал откуда-то чёрный негнущийся пиджак, нашёл белую рубашку. На столе, кроме варёной картошки и огурцов, немыслимые деликатесы. Шпроты, сардины, сырокопчёная колбаса и ноздреватый сыр.
— Где ты всё это взял, Егорыч?
— Меняю. Я самый тут могущественный человек. Семилетник всем помогает. Захотел бы, грузовик у них выменял. Да не нужен мне грузовик, с лошадкой милой да проще. Тоже живое созданье.
В чёрном негнущемся пиджаке, ослеплённом белизной рубашки, Егорыч смотрелся торжественно, но и слегка комично.
— Отбываешь?
— Да уж, пора.
— Не выведал ничего, — констатировал он. — Но молодец хоть приехал.
— Не знаю, какой уж я молодец.
— Сейчас развлекать тебя стану, — сказал Егорыч. — Хочу показать одно достиженье.
Он выволок из-за печки массивный квадратный щит и повернул ко мне.
— Вот, — произнёс он с удовлетвореньем, — на дереве.
Без сомнения, на пёстром щите представала центральная часть триптиха «Сады земных наслаждений». Вернее, фантазия на эту тему. Гамма красок от жёлто-розовых до сине-голубых и зелёных была взята в основном верно. Такого сонма обнажённых фигур, как у Босха, Егорыч не осилил, но центральный хоровод вкруг пруда постарался переписать с возможной полнотой. Этому месту было придано особое значенье, краски сгустились. Сам пруд зиял чернотой, его окружали ряды заграждений, увешанные щитами. На самом большом можно было различить череп и скрещённые под ним кости.
— Провал? — спросил я.
Егорыч кивнул головой. Над провалом-прудом парила в безмятежной голубизне вполне узнаваемая часовня. Так в аллегорию, рождённую кистью старого мастера, «почтенного профессора кошмаров», вторгся реальный кошмар сегодняшних дней.
— Ну, поздравляю, — сказал Егорыч.
На нашем столе стояла ещё одна рюмка. Мы тронули её край своими.
— Помнишь нас, Леся? — спросил Егорыч.
— Она любила коньяк, — сказал я не к месту. Чуть помолчав, добавил: — Сады у тебя получились.
— Всех собирался изобразить, — ответил Егорыч, — да сил уже мало, и лиц не помню.
— Хорошие были ребята, — пробормотал я.
Помолчали.
— У меня и подарок есть, — произнёс Егорыч.
Он снова исчез за печкой и вернулся с иконой. На табурет, стоявший перед одинокой рюмкой, он водрузил маленький детский стульчик, а уж на него икону. Я сразу узнал её. Икона из дома Лесты. Купина Неопалимая. Богородица с младенцем смотрела на меня тихим и скорбным взором. Сердце стукнуло, отдалось в висках.
— Откуда? — спросил я сдавленным голосом.
— Сама принесла. Боялась, что в дом заберутся. Иконой дорожила больше всего. Возьми, Николаич. Память будет.
Мы замолчали надолго. Я не мог оторвать глаз. На клеймах сюжеты всё так же неразличимы, но эта лесенка в правой руке… До сих пор, а прошло столько лет, я не удосужился поинтересоваться, что это значит.
Впрочем, если поразмыслить, понятно. По лестнице поднимаются и опускаются вниз. Связующее звено верха и низа. Ада, скажем, и рая. Богоматерь заступница, помощница в бедах, указательница истинного пути. Стало быть, лестница в её руках означает возможность искупления, новой жизни. Без сомнения, это лестница, ведущая вверх. Шанс подняться над суетой земного.
— Лесенка, — бормочу я.
— Да. Лесенька наша, — подхватывает Егорыч. — Чудо ты неземное…
— Лесенька?
Лесенька. Лесенка. Господи, боже мой… Снова молчим. Егорыч покашливает, ёрзает неспокойно.
— Ты это, послушай-ка, Николаич… Я вот что хотел сказать…
Замолкает. Я смотрю вопросительно. Егорыч кашляет снова. Вынимает платок, сморкается.
— Ты это, того… не сердись…
Молчание.
— Да что ты, в конце концов?
— Словом, так, Николаич. Письмо это выслал я.
— Какое письмо?
— В синем конверте. С тем сочинением.
Оторопело смотрю.
— Письмо Лесты? Boт это?
— Оно…
Молчание.
— Ты что говоришь, Егорыч? Как мог ты послать? Ведь это её рука. Она писала!
— Она-то она… Конечно, она. Кто ещё? Только ещё тогда, перед самым садом. Запечатала конверт, надписала. Мне говорит: «Михаил Егорыч, спрячьте этот конверт, но так, чтоб я знала. Я дома его держать не могу». Я в руках повертел, спрашиваю: «Ему?» Она отвечает: «Мы сговорились, если мне будет плохо, пошлю этот конверт. Знак такой, понимаете?» Чего не понять. «Я, Михаил Егорыч, всего боюсь. Вдруг придут, схватят меня, в какую-нибудь увезут больницу. Вы тогда сами пошлите. Николай Николаевич должен значь». Так и ушла, словно чувствовала.