Относительно же героини, именем которой названа эта книга, надо сделать одно замечание.
Во Франции даму благородного происхождения или просто незаурядную женщину называют «мадам», в Англии — «миледи» или «миссис», в Италии, стране непринужденных нравов, ее называют только по фамилии. У нас подобное было бы воспринято как неуважение, в Италии же, а тем более в Неаполе, это чуть ли не дворянский титул.
Говоря об этой несчастной женщине, ставшей историческим персонажем вследствие обрушившихся на нее невзгод, никому в Неаполе не пришло бы в голову сказать «госпожа Сан Феличе» или «супруга кавалера Сан Феличе».
Говорят просто: «Сан Феличе».
Я счел долгом сохранить неприкосновенным это имя в книге, названием своим обязанной ее героине.
А теперь, любезные читатели, после того как я изложил все, что мне хотелось вам сказать, мы можем, если желаете, приступить к повествованию.
Александр Дюма.
I
ФЛАГМАНСКАЯ ГАЛЕРА
Между скалой, которую Вергилий, поместив здесь могилу Гекторова трубача, назвал Мизеной, и мысом Кампанелла, который видел на одном из своих склонов рождение изобретателя буссоли, а на другом — скитания изгнанника и беглеца, автора «Освобожденного Иерусалима», — открывается великолепный Неаполитанский залив.
Залив этот, всегда лучезарный, переполненный тысячами лодок, шумный от музыки и песен праздных людей, 22 сентября 1798 года был еще жизнерадостнее, еще оживленнее, чем обычно.
Сентябрь в Неаполе всегда великолепен, ибо томительный летний зной уже позади, а своенравные осенние дожди еще не наступили. Мы начинаем наше повествование с одного из прекраснейших сентябрьских дней. Солнце струило свои золотые потоки на обширный амфитеатр холмов, что протягивает одну свою руку до Низиды, а другую до Портичи, словно для того, чтобы прижать благодатный город к склонам горы Сант’Эльмо, увенчанной, подобно каменной короне на челе современной Партенопеи, древней крепостью государей-анжуйцев.
Залив — огромная лазурная пелена, похожая на ковер, усеянный золотыми блестками, — был подернут легкой рябью от утреннего благоуханного ветерка, такого ласкового, что на лицах, которых он касался, расцветала блаженная улыбка; такого живительного, что в груди, вдыхавшей его, сразу же возникал порыв к бесконечному, порыв, внушающий человеку горделивое сознание, что сам он некое божество или, по крайней мере, может стать божеством и что наш мир всего лишь постоялый двор, сооруженный на пути к небесам.
На колокольне храма святого Фердинанда, возвышающегося на углу улицы Толедо и площади Святого Фердинанда, пробило восемь.
Едва замер в пространстве последний звук, отмеряющий время, как тысячи колоколов трехсот неаполитанских храмов громко и радостно затрезвонили со своих колоколен, а пушки форта делл’Ово, Кастель Нуово и Кастель дель Кармине, грянув как раскаты грома, казалось, хотели приглушить свои громогласные залпы, окутав город легкой завесой. Между тем форт Сант’Эльмо, огнедышащий и дымный, как действующий кратер, казался новым Везувием, возникшим рядом с потухшим старым.
И колокола и пушки приветствовали на своем бронзовом языке великолепную галеру, которая в тот момент, отойдя от причала, проходила мимо военной гавани и под двойным напором весел и парусов величественно направлялась в открытое море в сопровождении десяти — двенадцати барок поменьше, но украшенных так же богато, как и флагманское судно, что могло бы поспорить в роскоши с «Буцентавром», везущим дожа на бракосочетание с Адриатикой.
На флагманской галере находился офицер лет сорока семи в богатой форме адмирала неаполитанского флота; его мужественное лицо, прекрасное и властное, загорело от солнца и ветра; в знак почтения к пассажирам он был без головного убора, однако высоко держал седеющую голову, и легко было догадаться, что он не раз побывал под бешеными порывами урагана и что не знатные особы, находящиеся на борту галеры, а именно он ее начальник; говорил об этом и позолоченный рупор, висевший на его правой руке; самую же убедительную печать превосходства наложила на него сама природа, наделив его пламенным взглядом и повелительным голосом.
Звали его Франческо Караччоло, и принадлежал он к старинному княжескому роду Караччоло, представители которого привыкли быть послами королей и любовниками королев.
Он стоял на мостике, как будто ожидая начала сражения.
Вся верхняя палуба была затянута пурпурным тентом, украшенным гербом Обеих Сицилии и предназначенным для защиты августейших пассажиров от жгучего солнца.
Пассажиры составляли три группы, различавшиеся как по своему положению, так и по внешности.
Первая, самая многочисленная, — пять мужчин, стоявших в центре корабля; из них трое выступали из-под тента на палубе; на шее каждого из них красовались подвешенные на лентах разных цветов орденские кресты различных государств, а груди были увешаны медалями и пестрели орденскими ленточками. У двоих на мундирах виднелись золотые ключи, свидетельствовавшие о том, что особы эти имеют честь состоять камергерами.
Главной персоной в этой группе был человек лет сорока семи, высокий и худой, хотя и крепко сложенный. От привычки склоняться к собеседнику он несколько согнулся вперед. Хотя на нем был расшитый золотом мундир, а на его груди сверкали усыпанные бриллиантами ордена, хотя поминутно с уст тех, кто к нему обращался, слетал титул «ваше величество», — вид у него был заурядный и в чертах лица не было ничего, что напоминало бы о королевском достоинстве: крупные ноги, большие руки, не отличающиеся изяществом запястья и лодыжки, низкий лоб, указывающий на отсутствие возвышенных чувств, скошенный подбородок — примета слабого, нерешительного характера, мясистый, длинный нос — знак низменного сластолюбия и грубых инстинктов; только взгляд у него был острый, насмешливый, но всегда неискренний, а порою и жестокий.
Персонаж этот был не кто иной, как Фердинанд IV, сын Карла III, Божьей милостью король Обеих Сицилии и король Иерусалима, инфант Испанский, герцог Пармы, Пьяченцы и Кастро, наследный великий князь Тосканы; однако неаполитанские лаццарони, махнув рукою на все титулы, запросто звали его «король Носатый».
Тот, к кому он преимущественно обращался, — шестидесятидевятилетний старик невысокого роста, с редкими седыми волосами, зачесанными назад, — был одет скромнее всех, хоть и носил расшитый дипломатический мундир. У него было узкое личико, что в простонародье метко называется «лезвие ножа», острый нос и такой же подбородок, ввалившийся рот, взгляд умный, ясный и испытующий; на его холеные руки ниспадали великолепные английские кружевные манжеты; на пальцах сверкали золотые кольца с драгоценными античными камеями. Он носил только два ордена — Святого Януария и красную ленточку ордена Бани с золотой звездообразной медалью, на которой изображен скипетр между розой и чертополохом, среди трех королевских корон.
То был сэр Уильям Гамильтон, молочный брат короля Георга III, уже тридцать пять лет занимавший пост посла Великобритании при дворе Обеих Сицилии.
Трое остальных были: маркиз Маласпина, адъютант короля, ирландец Джон Актон, его первый министр, и герцог д’Асколи, его камергер и друг.
Вторая группа, напоминавшая картину кисти Ангелики Кауфман, — две женщины, на которых обратил бы особое внимание даже самый равнодушный человек, не знающий ни их общественного положения, ни того, что обе они знаменитости.