В ту минуту, когда, примчавшись на площадь Пинье как раз вовремя, чтобы спасти жизнь Микеле, он прижимал молодого лаццароне к груди, его сердце билось двойной радостью — прежде всего потому, что он мог в полной мере расплатиться за услугу, которую тот ему оказал, но еще и потому, что, оставшись с ним наедине, он мог получить вести о Луизе и побыть в обществе друга, с кем можно говорить о ней.
Но и на этот раз он ошибся в ожиданиях. Живое воображение Шампионне сразу увидело в дружбе лаццароне и Сальвато нечто, из чего можно извлечь пользу. Зерно зародившейся в нем идеи — заставить святого Януария совершить чудо — мгновенно укоренилось в его сознании, и он решил поручить Сальвато охрану собора и назначить Микеле сопровождающим почетной стражи.
Очевидно, этот двойной выбор был правильным, потому что он имел успех. Однако теперь Сальвато не мог отлучиться до завтрашнего дня, ведь он возглавлял караул, за который нес ответственность.
Но едва его гренадеры достигли Метрополии, едва они разместились под ее порталом и на маленькой площади, выходящей на улицу Трибунали, как Сальвато обнял Микеле за шею и увлек его в храм, произнеся всего лишь два слова, заключавшие в себе целый мир вопросов:
— Как она?
И Микеле с глубоким пониманием, проистекающим из тройного чувства — почитания, нежности и признательности, которые он испытывал к Луизе, рассказал ему все, начиная с тщетной попытки молодой женщины уехать со своим мужем и до последних слов, вырвавшихся три дня тому назад из глубины ее сердца: «Если ты встретишь Сальвато…»
Последние слова Луизы и первые слова Сальвато могли бы быть истолкованы так: «Я люблю его вечно!», «Я боготворю ее больше, чем когда-либо!»
Хотя чувство Микеле к Ассунте не достигало силы любви Сальвато и Луизы, молодой лаццароне мог измерить высоты, которые были ему самому недоступны, и в избытке благодарности, охваченный той бурной радостью жизни, какую молодость испытывает, избавившись от великой опасности, Микеле живописал чувства Луизы с глубокой правдивостью и таким красноречием, на какое сама она никогда не осмелилась бы, причем от ее имени, хотя она и не поручала ему этого, он раз двадцать повторил — а Сальвато не уставал слушать, — что Луиза любит его.
Микеле говорил, а Сальвато слушал — так проводили они время, меж тем как Луиза, подобно сестрице Анне, в тревоге всматривалась в дорогу, идущую от Кьяйи, в надежде кого-нибудь увидеть.
XCV. ОБЕТ МИКЕЛЕ
Ночь тихо сошла на землю. Пока еще оставалась надежда различить что-либо в сумерках, взгляд Луизы был направлен в одну точку и, когда настала ночь, она продолжала оставаться у окна. Только порою взгляд ее подымался к небу, словно вопрошая Господа, не там ли, рядом с ним, тот, кого она тщетно искала на земле.
Около восьми часов ей показалось, что она различает в темноте человека, фигурой походившего на Микеле. Этот человек остановился у калитки сада. Но прежде чем он успел постучаться, Луиза вскрикнула: «Микеле!» — и тот отозвался: «Сестрица!»
Он бросился на зов и, так как окно было на высоте всего лишь восьми — десяти футов, по углублениям и каменным выступам в стене быстро взобрался на балкон и через окно спрыгнул в столовую.
При первом звуке голоса Микеле, при первом же взгляде на него Луиза поняла, что ей нечего опасаться беды — так спокойно и радостно было лицо молодого лаццароне.
Но что ее сильно поразило, так это необыкновенный костюм, в который был облачен ее молочный брат.
На нем было нечто вроде шапки улана, украшенной султаном, который напоминал плюмаж тамбурмажора; его торс облегал короткий небесно-голубой мундир, расшитый на груди золотыми галунами и золотым позументом на рукавах; с левого плеча свисал красный доломан, не менее богатый, чем мундир. Серые панталоны с золотыми кисточками довершали этот наряд, казавшийся еще более внушительным благодаря огромной сабле, полученной Микеле в дар от Сальвато, сабле, которая, надо отдать справедливость ее владельцу, не оставалась праздной в течение последних трех дней.
Это была форма народного полковника: главнокомандующий поспешил прислать ее лаццароне, узнав о его преданности Сальвато.
Микеле тотчас же переоделся и, не говоря Сальвато ни слова о том, для чего это ему нужно, попросил у французского офицера отпуск на час и тут же получил разрешение.
В один миг с паперти собора он очутился у Ассунты, где его появление в такой час и в таком костюме повергло в изумление не только молодую девушку, но также старого Бассо Томео и его трех сыновей, из которых двое перевязывали в углу свои раны. Микеле бросился к шкафу, выбрал самый красивый наряд своей любимой и, свернув его, сунул под мышку, затем, пообещав ей вернуться на следующее утро, скрылся в несколько прыжков, выкрикивая какие-то несвязные фразы, за что вполне мог бы получить прозвище il Pazzo 13, если бы эта кличка уже давно не украшала его имя.
От Маринеллы до Мерджеллины расстояние немалое: надо было пересечь весь Неаполь; но Микеле так хорошо знал все проходы и переулки, которые могли сократить ему дорогу, что потратил всего лишь четверть часа на путь, отделявший его от Луизы, и мы видели, как он еще уменьшил его — вскочил в окно, вместо того чтобы пройти в дверь.
— Прежде всего, — воскликнул Микеле, перепрыгнув через подоконник, — знай: он жив, здоров, не ранен и любит тебя как сумасшедший!
Луиза вскрикнула от радости. Затем, охваченная сестринской нежностью, к которой примешивалась радость от принесенного молочным братом счастливого известия, она обняла его, прижала к сердцу, прошептав:
— Микеле! Милый Микеле! Как я рада видеть тебя!
— Да, ты можешь этому радоваться. Вполне могло случиться, что мы бы больше с тобой не увиделись: если бы не он, меня расстреляли бы.
— Если бы не кто? — спросила она, хотя прекрасно поняла, о ком идет речь.
— Да он, черт возьми! Кто же другой, кроме синьора Сальвато, мог помешать расстрелять меня? Кто еще побеспокоился бы, что семь или восемь пуль продырявят бедного лаццароне? А он примчался и сказал: «Это Микеле! Он спас мне жизнь, и я прошу его помиловать». Он обнял меня, расцеловал как брата, и тут их главнокомандующий дал мне чин полковника, что сильно приближает меня к виселице, дорогая сестрица!
Потом, видя, что собеседница плохо его понимает, прибавил:
— Но дело не в этом. В ту минуту, когда меня должны были расстрелять, я дал обет, в котором и ты принимаешь кое-какое участие.
— Я?
— Да, ты. Я дал обет, что, если останусь жив… А на это, поверь, было так мало надежды… я дал обет, что в тот же день вместе с тобой, сестрица, пойду помолиться святому Януарию. Значит, времени нам терять нельзя, а чтобы люди не удивлялись, что такая знатная дама, как ты, бежит по улицам Неаполя за руку с Микеле-дурачком, хоть он теперь и полковник, я принес тебе платье, в котором тебя не узнают. Вот, держи!
И он бросил к ногам Луизы сверток с одеждой Ассунты.
Луиза понимала все меньше и меньше, но инстинкт подсказывал ей, что во всем этом для ее вдруг забившегося сердца кроется какая-то радостная неожиданность, секрет, разгадать который она не могла; однако, может быть, она не хотела вникнуть в таинственное предложение Микеле из страха, что почувствует себя обязанной отказаться.
— Хорошо, — сказала Луиза, — пойдем. Пойдем, потому что ты дал обет, мой бедный Микеле. И раз ты считаешь, что обязан жизнью этому обету, его надо выполнить; а то ведь может случиться несчастье. И кроме того, никогда, уверяю тебя, я не была так расположена молиться, как сейчас. Но… — добавила она робко.