Следовательно, всякий военный или другой человек, который возмутит порядок и нарушит приличия, что должны быть основным правилом поведения в общественных местах, позволив себе выразить актерам столь неумеренное одобрение или неодобрение, чем так или иначе прервет спектакль, будет немедленно арестован и препровожден стражем, следящим за buon govevno 28, в комендатуру города, дабы подвергнуться наказанию в соответствии с серьезностью совершенного проступка.
Всякий военный или другой человек, который, невзирая на изданные законы и приказы главнокомандующего уважать граждан и их собственность, вознамерится захватить в театре чужое место, что случается каждый день, также будет доставлен к коменданту города.
Всякий военный или другой человек, который, вопреки справедливым порядкам и обычаям театра, попытается, оттолкнув часового, силой взойти на сцену или проникнуть в уборные актеров, будет арестован и таким же образом препровожден к коменданту города.
Командиру стражи и заместителю коменданта города поручается наблюдать за исполнением настоящего распоряжения, и те, кто в случае беспорядка не арестует зачинщиков, сами будут подвергнуты наказанию как нарушители общественного спокойствия».
Закончив писать, генерал Дюфресс сделал знак Шампионне, читавшему какую-то бумагу при свете канделябра, что его указ готов и он хотел бы передать его генералу. Шампионне прервал свое чтение, подошел к Дюфрессу, выслушал его постановление и одобрил во всех пунктах.
Гордясь этим одобрением, Дюфресс подписал указ.
Тогда Шампионне попросил уделить ему минуту внимания и призвал к молчанию Веласко и Николино Караччоло, этих двух юных политиков, которым вместе едва было сорок три года и которые, в то время как люди серьезные занимались просвещением народа, забавлялись обучением попугая герцогини Фуско.
Молодые люди охотно повиновались. Своей мягкостью и в то же время твердостью, своим уважением к нравственности и любовью к искусствам Шампионне завоевал симпатии всех классов; и в Неаполе, городе по преимуществу неблагодарном, еще и поныне слышится некий отзвук, ослабленный временем, но все же различимый, что доносит до современников его имя через пять поколений и две трети века.
Шампионне приблизился к камину и, озаряемый светом от канделябра, развернул бумагу, которую он читал, когда Дюфресс прервал его. Своим мягким и звучным голосом он произнес на превосходном итальянском языке:
— Милостивые государыни и милостивые государи! Я прошу у вас позволения прочесть передовую статью «Партенопейского монитора», который появится завтра, в субботу, шестого февраля тысяча семьсот девяносто девятого года, — я считаю по старому стилю и думаю, что вы еще не вполне привыкли к новому, иначе я сказал бы «в субботу, восемнадцатого плювиоза». Вот корректурные оттиски этой статьи; я получил их только что из типографии. Поскольку она должна в некотором роде выразить мнение , всех, выскажите ваши замечания, если таковые будут.
Это небольшое предуведомление вызвало живейший интерес. Мы уже сказали, что имя главного редактора «Монитора» оставалось неизвестным, и каждый жаждал узнать, каким образом он проявит себя в еще совершенно неведомом в Неаполе искусстве газетной публицистики.
Все смолкли: даже Монти, даже Чимароза, даже Вела-ско, даже Николино, даже их ученик — попугай герцогини.
Тогда среди наступившей глубокой тишины Шампионне прочел набросок следующей программы:
«Свобода Равенство
«Партенопейский монитор «
Суббота, 18 плювиоза, VII год свободы и I год Неаполитанской республики, единой и неделимой.
№1
Наконец, мы свободны!..»
Трепет пробежал по залу. Каждый был готов повторить этот ликующий крик, он рвался из всех благородных сердец, и новый вестник великих принципов, провозглашенных Францией, возвестил этим криком о своем появлении на свет.
Еще не утихло волнение, но Шампионне продолжал:
«Наконец, пришел день, когда мы без страха можем произнести святые слова „свобода“ и „равенство“, объявив себя достойными сыновьями матери-республики, достойными братьями народов Италии и Европы.
Когда правительство, ныне низвергнутое, проявив неслыханную слепоту, прибегло к безжалостным гонениям, число мучеников нашей отчизны возросло. Ни один из них перед лицом смерти ни на шаг не отступил назад; напротив: каждый ясным взором смотрел на эшафот и твердым шагом всходил по его ступеням. Среди жесточайших мук многие остались глухи к посулам освобождения и наград, что нашептывались им на ухо, ибо это были люди стойкие в своей вере и непоколебимые в убеждениях.
Дурные страсти, в течение многих лет разжигаемые всевозможными видами соблазнов в самых невежественных слоях народа, которому пастырские воззвания и поучения рисовали благородную французскую нацию самыми черными красками, злостная ложь приспешников главного наместника Франческо Пиньятелли, чье одно лишь имя возбуждает в сердце негодование, клевета с низкой целью убедить народ, что религия при республиканском правлении будет отменена, собственность уничтожена, жены и дочери обесчещены, сыновья убиты, — к несчастью, все это привело к тому, что прекрасное дело нашего возрождения запятнано кровью. Многие провинции восстали, чтобы напасть на французские гарнизоны, и были разгромлены; другие, убив множество своих сограждан, вооружились, чтобы противостоять новому порядку вещей, но также были вынуждены после короткой схватки уступить силе. Многочисленное население Неаполя, которому главный наместник через своих сбиров внушал ненависть и жажду убийства, после семи дней кровавой анархии, после захвата замков и оружия, после разграбления имущества и посягательства на жизнь почтенных горожан — это население в течение двух с половиной дней противостояло вступлению в Неаполь французской армии. Храбрецы, составлявшие эту армию, в шесть раз меньшую, чем воинство их противника, поражаемые с высоты крыш, из окон и бастионов невидимым врагом, будь то на проезжей дороге, на горных тропинках или на узких извилистых улицах города, должны были завоевывать землю пядь за пядью скорее мужеством духа, чем силой физической. Но, после того как народ вынужден был сложить оружие, великодушный победитель, противопоставив пример доблести и цивилизации зверству и жестокости, обнял побежденных и простил их.
Воспользовавшись чудесной победой нашего храброго Николино Караччоло, достойного знаменитого имени, которое он носит, несколько доблестных граждан, проникнув в замок Сант 'Эльмо в ночь с 20-го на 21 января, поклялись, что, даже будучи погребены под руинами, из могилы провозгласят свободу, и тотчас воздвигли там символическое дерево — не только в свою честь, но ив честь других патриотов, волею обстоятельств оторванных от своих товарищей. В день 21 января, навсегда памятный, когда непобедимые знамена Французской республики приближались к Неаполю, эти мужественные граждане присягнули ей на верность. 23-го в час пополудни французская армия совершила свое победоносное вступление в Неаполь. О! То было самое волшебное впечатление, какое нам только довелось пережить! Видеть братание победителей и побежденных на месте кровопролитной битвы, слышать, как храбрый генерал Шампионне признал нашу республику, приветствовал наше правительство, многократно убедительно заверил, что для каждого гражданина нерушимое право владения его собственностью будет обеспечено, и дал всем уверенность в спокойной жизни…»
Чтение, которое уже на предыдущем параграфе прерывалось частыми аплодисментами, на этот раз вызвало единодушные крики «ура». Автор затронул самые чувствительные и отзывчивые струны в сердцах всех неаполитанцев, струны признательности просвещенной части итальянского народа Французской республике, явившейся благодаря неожиданному, невероятному успеху через столько опасностей, чтобы принести ему эти два светоча, исходящие свыше, — цивилизацию и свободу.