Выбрать главу

Хорхе Луис Борхес

Сан-Мартинская Тетрадь

Легендарное основание Буэнос-Айреса

И сквозь вязкую дрему гнедого болота основатели края на шхунах приплыли? Пробивались к земле через цвель камалота размалеванных лодок топорные кили.
Но представим, что все по-другому: допустим, воды сини, как если бы в реку спустился небосвод со звездой, догоравшей над устьем, когда ели индейцы, а Диас постился.
А верней — было несколько сот изможденных, у что, пучину в пять лун шириною осилив, вспоминали о девах морских, о тритонах и утесах, которые компас бесили.
Понастроили шатких лачуг у потока и уснули — на Риачуэло, по слухам. До сих пор теми баснями кормится Бока. Присмотрелись в Палермо и к тем развалюхам —
к тем лачужным кварталам, жилью урагана, гнездам солнца и ливня, которых немало оставалось и в наших районах: Серрано, Парагвай, Гурручага или Гватемала.
Свет в лавчонке рубашкою карточной розов. В задних комнатах — покер. Угрюмо и броско вырос кум из потемок — немая угроза, цвет предместья, всесильный король перекрестка,
Объявилась шарманка. Разболтанный валик с хабанерой и гринго заныл над равниной. "Иригойена!" — стены корралей взывали. Саборидо тиранили на пианино.
Веял розой табачный ларек в запустенье. Прожитое, опять на закате вставая, оделяло мужчин своей призрачной тенью. И с одною панелью была мостовая.
И не верю я сказке, что в некие годы создан город мой — вечный, как ветры и воды.

Элегия о квартале Портонес

Франсиско Луису Бернардесу

Усадьба Альвеар: между улицами Никарагуа, Ручей Мальдонадо, Каннинг и Ривера. Множество незастроенных пустырей, следы упадка. Мануэль Вильбао. Буэнос-Айрес (1902)
Это слова тоски о колоннах ворот, ложившихся тенью на немощеную площадь. Это слова тоски в память о длинном косом луче над вечерними пустырями. (Здешнего неба даже под сводом аркад было на целое счастье, а на пологих крышах часами лежал закат.) Это слова тоски о Палермо глазами бродячих воспоминаний, поглощенном забвением, смертью в миниатюре. Девушки в сопровожденье вальсирующей шарманки или обветренных скотогонов с бесцеремонным рожком 64-го года возле ворот, наполнявших радостью ожиданья. Смоковницы вдоль прогалин, небезопасные берега Мальдонадо — в засуху полного глиной, а не водою — и кривые тропинки с высверками ножа, и окраина с посвистом стали.
Сколько здесь было счастья, счастья, томившего наши детские души: дворик с зацветшей куртиной и куманек, вразвалку шагающий по-пастушьи,
Старый Палермо милонг, зажигающих кровь мужчинам, колоды креольских карт, спасенья от яви, и вечных рассветов, предвестий твоей кончины.
В здешних прогалах, где небо пускало корни, даже и дни тянулись дольше, чем на каменьях центральных улиц.
Утром ползли повозки Сенеками из предместья, а на углах забегаловки ожидали ангела с дивной вестью.
Нас разделяет сегодня не больше лиги, и поводырь вспоминающему не нужен. Мой одинокий свист невзначай приснится утром твоим уснувшим.
В кроне смоковницы над стеною, как на душе, яснеет. Розы твоих кафе долговечней небесных красок облаков нежнее.

Ночь перед погребеньем у нас на юге

Летисии Альварес де Толедо

По случаю смерти — мы повторяем никчемное имя тайны не постигая сути, — где-то на Юге всю ночь стоит отворенный дом, позабытый дом, которого мне не увидеть, а он меня ждет всю ночь со свечами, горящими в час, когда люди спят, спавший с лица от недугов, сам на себя непохожий, почти нереальный с виду. На бденье у гроба, давящее бременем смерти, я направляюсь проулком, незамутненным, как память, неисчерпаемой ночью, где из живых остались разве что тени мужчин у погасшего кабачка да чей-то свист, единственный в целом свете. Медленно, узнавая свой долгожданный мир, я нахожу квартал и дом и нехитрые двери, где с надлежащей степенностью встретят гостя одногодки моих стариков, и наши судьбы сольются в этом углу, выходящем во дворик — дворик под единовластьем ночи, — где мы говорим, заглушая явь, пустые слова, а в зеркале — наши печальные аргентинские лица, и общий мате мерит за часом час. Я думаю о паутине привычек, рвущихся с каждой кончиной: обиходе книг, одного — изо всех — ключа, одного — среди многих — тела. Знаю: любая, самая темная связь — из высокого рода чудес, и одно из них в том, что все мы — на этой сходке, бдении над неведомым — нашим мертвым, оберегая его в первую смертную ночь.