Я взглянул в зеркальце: он зарылся лицом в собачий мех, и уши Сэма трепались прямо над его ушами. Я понимал, что говорит он не о погоде.
— Почему же такой пессимизм? — возразила Лотта, но в шуме ветра Барти вряд ли ее расслышал. — Рене рад, что мы приедем, и я тоже, и ты должен радоваться. Он чудесно готовит. Стряпал специально для нас. А дом его — просто маленькое чудо.
— Маленькое чудо на ходулях, — проворчал я.
— Да, на сваях. Ведь он стоит на самом берегу. Надеюсь, хотя бы ты не будешь кукситься. Давай успокоимся. Просто успокоимся. Нам будет весело.
Я обогнал мебельный фургон и после каньона Карсон смог прибавить скорость. Лотта стянула потуже светло-зеленую косынку под подбородком и умолкла.
Барти сказал сзади: «Слишком рано». Что могло означать у него: Сбавь скорость, приедем раньше времени. Или: Слишком рано начали ссориться. Или, в чем я почти уверен: Слишком рано веселиться.
Я оглянулся через плечо. Бартон смотрел на меня с улыбкой — одного зуба нет, остальные торчат вперед, оттого что долго сосал палец.
— Английского короля у них больше нет. Все ходят в черном. Я по телевизору видел. Они огорчаются, что нет короля.
Лотта:
— Да, Барти, они очень горюют. Но теперь у них будет королева. Принцесса Елизавета. В будущем месяце по телевизору покажут коронацию. Никто не будет в черном, обещаю тебе. Разве не так должно быть? Король умер. Да здравствует королева.
— Но они год ждали. Больше года. Это было в феврале. А будущий месяц — июнь.
Мать не ответила. Она знала, что в глазах Бартона наш отец — король, король Голливуда, король комедии, и стыдно не горевать о нем хотя бы столько же, сколько англичане о Георге VI. Но она только показала на ветровое стекло:
— Вон он. Ричард, тормози. А то проедем.
Слева, между шоссе и общественным пляжем, тянулся ряд прибрежных домиков. На нейтральной скорости я миновал поворот на Суитуотер, пытаясь отличить одну покосившуюся хибарку от другой. Ни одну, похоже, не красили с довоенных времен — бледные пастельные домики, бок о бок, как шарики подтаявшего мороженого на тарелке.
— Вон он, — сказала Лотта. — Видишь? Это его машина.
Она говорила о синем «плимуте» и зеленоватом доме, скорее, хижине. Я остановился позади «плимута» и выключил зажигание. Где-то рядом лаяла собака. На крыше соседнего дома хлопал лист рубероида. И, конечно, доносился снизу, с невидимого берега, глухой шум волн. Я открыл свою дверь, и тут же из домика вышел Рене и направился к нам.
— Лотти, я ждал вас. Вы задержались, как солнце сегодня. Добро пожаловать! Здравствуйте, мальчики! Comment allez-vous?[1] Все хорошо?
Как всегда, со своими тонкими французскими усиками, жидкими французскими волосами, смазанными бриллиантином — на нас пахнуло им, когда Рене наклонился к пассажирской двери и по-французски, в обе щеки, поцеловал мать.
— Мы долго собирались, — начала объяснять Лотта, но Рене уже перешел к задней двери и там с французским bonhomie[2] мял Барти шею.
— А как поживает этот? Мой морячок? Мой морской пехотинец?
Ресницы Барти опустились, прикрыв поразительно голубые глаза. Он улыбнулся:
— Мы привезли Сэмми.
— Вижу. Bonjour, monsieur![3] — сказал Рене псу и потрепал его по голове, отчего тот тоже инстинктивно закрыл глаза. — Какой свирепый зверь. Вот почему я привязал Ахилла. Слышите его? Бартон, что он говорит?
— Дайте мне этого спаниеля на обед? — подсказал я, сопроводив реплику смешком.
Рене, закинув голову, захохотал так, что рубашка с короткими рукавами — желтые круги, голубые круги — расстегнулась на животе.
— Ха! Ха! Ха! Нет! Ха! Ха! Лотти, ты слышала? Лотти? Pour le déjeuner![4]
— Он не тебя спрашивал, — сказал Барти. Между бровей у него вспух красный валик. — Почему ты отвечаешь?
Лотта спустила ноги на гравийную дорожку.
— Не представляешь, какое движение. Я сама представить себе не могла. Мы с Норманом приехали сюда в тридцать пятом году. Чуть ли не с фургонами на конной тяге. Тут почти не было автомобилей. Честное слово, моргнуть не успеешь, как население удваивается. Мы были пионерами.
Я вылез из машины и повернулся туда, откуда шел ко мне, протягивая розовую руку, любовник матери — доказательств этого у меня было мало: дипломатичные поцелуи да однажды объятье, которое я увидел через окно, когда занавески в нашей гостиной распахнул ветер. При его прикосновении я тоже опустил глаза, так что в поле зрения остались только отутюженная ткань того, что начали называть тогда бермудскими шортами, его кривые загорелые голени и на удивление белые и маленькие ступни, перехваченные крест-накрест кожаными ремешками сандалий.