Выбрать главу

— Совсем забыл! — воскликнул он, щелкнув ладонью по лбу. — Платежный день! Сегодня у Арктура платежный день. Явятся считать мои бедные сантимы. Простите, милая фрейлейн Кречмар, простите.

Он выбежал, немного ободренный своей находчивостью: как-никак, пациенты лежали и лежали, а он платил и платил. Благородство было не на стороне пациентов.

Инга долго оставалась неподвижной.

С далекой дороги прилетел звон бубенцов и тяжелый топот копыт, слегка чвакавших по талому снегу. Потом возникла в хрустальном воздухе и стала переливаться, как струя воды, тирольская фистула: ули-ула-ули-уло, — то замирая на высокой ноте, то обрываясь на каком-то птичьем хохоте. Горы громко вторили песне, и когда она прокатилась, еще некоторое время вежливо побулькали фальцетом.

Нестерпимая тоска явилась в комнату с этой вечной шутливо-грустной песней гор и вытолкнула Ингу из неподвижности к действиям, которые всего несколько минут назад показались бы ей удивительными. Одежда, давным-давно неприкосновенно хранившаяся в шкафу, вдруг понадобилась. Выискивание, разглядывание чулок и белья — процедура, чуть-чуть возбуждающая женщину, увлекла Ингу новизною, но она словно боялась отвлечься от главной мысли, ведшей ее, как гипноз, и одевалась быстро, почти небрежно. Даже лицо она разглядывала мельком и, только все окончив, посмотрела на себя в зеркало продолжительно, задумавшись над тем, что похудела, но что, впрочем, всегда была худой, и это ей шло. Каблуки опять стали ей внове, точно она — школьницей — получила в подарок от отца первые туфли на французских каблуках, и подгибались колени, и сводило икры, и шаги делались все меньше, меньше и вдруг остановились около комнаты, в которую она входила первый раз.

— Можно! — расслышала она голос Левшина.

Насилу разжав стиснутый кулак, она взялась за холодную ручку и дернула дверь. Ей казалось, для этого нужна решимость, похожая на ту, какой набирается человек, когда ложится на операционный стол. Но едва она перешагнула порог, ее окрылило спокойствие, и, легко миновав комнату, она вышла на балкон к Левшину. Он встретил ее изумленьем.

— Вам разрешили встать?

— Неужели всю жизнь я должна спрашивать на каждый шаг разрешение?

— Что-нибудь переменилось?

— В чем?

— Я не знаю. Может быть, в вашем состоянии.

— Вас это интересует?

— Если вы встаете, одеваетесь, приходите к соседу…

— К соседу? Ну, что ж, мой дорогой сосед! Я чувствую себя хорошо. Настолько, что хочу и буду вставать.

— И Штум, конечно, того же мнения?

— Штум? Я еще не знаю его мнения. Я очень люблю Штума, но ведь, право, мое самочувствие вряд ли от него зависит.

— Я считал — именно от него.

— Ну, если хотите… Штум настоял на пневмотораксе. До того у меня не бывало кровотечений, плевритов. Теперь… Прямая зависимость от Штума, не так ли?

— Вот профессия, которой ничего не прощается: медицина!

— Я не виню Штума.

— Его нельзя винить, он человек доброй воли, — сказал Левшин.

— Я говорю, что люблю его. Это мало? По-вашему, я должна ему поклоняться?

— Не знаю, как это назвать. Но, чтобы сомневаться в нем, вы должны сначала исполнить его требования. Положим, вы и без того чувствуете себя хорошо.

— Надо же когда-нибудь это сказать! Иначе меня ждет судьба майора: будет страшно спуститься на два метра ниже Давоса.

Инга села в ногах Левшина, как не раз садился он к ней.

— В конце концов все расстаются с Арктуром, — сказала она, глядя в сторону. — И я решила уехать тоже.

Он не отозвался. Ее голос слишком плохо скрывал неуверенность или даже неверие в то, что она говорила.

Можно было думать, что никакого решения она не принимала и просто все та же капризная болезнь проявилась во внезапности ее прихода, в рассчитанности речей.

— Ведь вот вы тоже уезжаете, правда? — спросила она, как будто мимоходом, но тотчас рывком повернулась и взглянула Левшину прямо в глаза.

Это была слишком явная уловка, желание в чем-то поймать, обличить, и возмущение приливом хлынуло в голову Левшина.