Прогуливаясь по просторным, залитым солнцем холлам с колоннами, стуча каблуками по разноцветной блестящей плитке, выложенной причудливыми узорами и даже картинами, на которых были изображены счастливые улыбающиеся детские лица, Хибла представляла себя царицей. Правда, позже она заметила, что настоящие дети, находящиеся на лечении, выглядели не так жизнерадостно: бледные, болезненные, с потухшими глазами и почти все почему-то лысые. Это были больные дети, вызывающие острую жалость, и она старалась сделать для них все, что было в ее силах: дарила им тепло, ласку и улыбки, считая это своей основной задачей.
Их было очень много. Сотни ребятишек, отмеченных печатью смерти. Почти каждый день кто-нибудь из них умирал. Хибла услышала однажды разговор двух докторов, проходивших по коридору в тот момент, когда она мыла пол. «Они умирают, и мы абсолютно ничем не можем им помочь!» – сказал один из мужчин, пожилой и очень сутулый. «Да… А они спрашивают, когда их выпишут, просятся домой. Приходится врать. Так тяжело смотреть им в глаза!» – ответил второй, с виду намного моложе, но с глазами старика. Сердце Хиблы сжалось в тот момент. «Что же за хворь такая на них свалилась?» – подумала она и как-то спросила об этом у одной из санитарок, ответственной за другой этаж. «Да они же из Чернобыля, из самого пекла! Конечно, не жильцы. Помирать их сюда привезли», – ответила та, махнув рукой, будто говорила о чем-то само собой разумеющемся, и, показывая, что разговор окончен, энергично задвигала шваброй из стороны в сторону. Хибла ничего не поняла, а узнать больше не получилось: на беседы времени не было, объем работы был большой. Но на всю жизнь запомнила, что Чернобыль – это какое-то «пекло», и представляла его себе примерно так же, как и ад: тьма, жар и демоны повсюду.
За каждой санитаркой был закреплен определенный участок здания, поэтому Хибла видела каждый день одних и тех же детей. Но в парке встречала и взрослых пациентов, бредущих по аллеям, как привидения. Все они выглядели одинаково плохо – бледно-желтые лица, огромные глаза с темными кругами на пол-лица, сверкающие лысые черепа. Они ходили так, будто прошагали долгий путь и очень устали. Смотрели почему-то себе под ноги, будто их не привлекала окружающая красота, и Хибла подумала, что они, наверное, просто не в силах поднять голову, иначе не стали бы разглядывать безликий тротуарный камень, а созерцали бы цветы, деревья, синее небо и бирюзовую полоску моря далеко внизу. Хибле было стыдно перед ними за свою жизнерадостность, хотя они вряд ли вообще замечали ее присутствие. «Каково это – знать, что доживаешь последние дни?» – задавалась она вопросом, украдкой глядя в их пустые потухшие глаза. И, несмотря на большое количество обреченных больных, все равно любила этот санаторий – за ощущение умиротворения. Тишину здесь нарушали лишь звуки птиц и шелест листвы, потому что говорили все очень тихо, смеялись сдержанно, работники санатория были вежливы и обходительны, опрятно одеты, мужчины не носили бород и не издавали грубых криков. Никто не ругал ее и не требовал от нее невозможного, лишь бы сорвать гнев, не оскорблял, как привыкли обходиться с ней ее старшие родственницы из поселка. Никто не ссорился между собой, не затевал драк. Никто не предавался шумному веселью, не горланил песни, не хохотал во всю глотку до хрипоты. Хибла поняла, что тишина для нее, прежде всего, означает уют, и находила в ней упоение. Да и работа по уборке больничных палат, стирка, глажка – все это ей нравилась больше, чем стряпня и возня с козами. Хибле нравилось, как теперь от нее пахло: казалось, аромат садовых роз впитался в кожу и волосы. Руки ее стали белыми, а ногти светло-розовыми, из-под них исчезла черная, въевшаяся, казалось, намертво, грязная полоска. Ей хотелось, чтобы такая жизнь длилась вечно.