-- Так поддерживаем, -- согласился Абесаломон Нартович, следя за танцующими, -- всюду поют... Даже по "Маяку" передавали...
-- А вы что скажете? -- не разворачиваясь, а только повернув голову на высокой толстой шее, уставился он на меня очками.
-- Я -- ничего, -- сказал я, стараясь изо всех сил быть лояльным к песне о козлотуре. Но, так как я не мог быть к ней лояльным, а внутренний цензор сосредоточился на формальном значении моего ответа, мое истинное отношение затаилось в интонация кроткого издевательства, которое я не сразу осознал, а, осознав, уже не мог перестроиться.
-- Должно же у вас быть какое-то свое мнение, -- сказал он, теперь уже клокоча от сдерживаемой ярости. И тут вдруг я понял, что он уже где-то нализался. Он плохо контролировал себя: ярость выплеснулась раньше, чем я успел ему подбросить повод.
-- Было мнение, -- сказал я тоном человека, который без настоятельного приказа никогда и не стал бы высказываться перед таким значительным лицом.
-- Так давайте же, -- поддержал он меня благожелательно с надеждой, что я наконец подброшу повод душащей его ярости, -- или вы согласны, или вы...
-- Забыл, -- сказал я сокрушенно.
-- Что забыл?! -- спросил он, багровея и теперь уже поворачиваясь ко мне всем туловищем.
-- Мнение, -- как можно проще сказал я. Я почувствовал удар ногой под столом. Абесаломон Нартович напоминал мне о своем нежелании рисковать субсидиями.
-- Оставь, он, видать, из засранцев, -- по-абхазски сказал мне дядя Сандро, более откровенно передавая желание Абесаломона Нартовича.
Несколько секунд мы с представителем министерства смотрели друг другу в глаза.
Сколько можно отступать и уступать, мелькнуло в голове, он прекрасно знает, что может думать нормальный человек обо всех этих кампаниях и песнях, воспевающих эти кампании. Так что же ему надо узнать? Выяснить степень страха перед ним, получить истинное эстетическое наслаждение этим страхом и заручиться этим же страхом для проведения будущих кампаний -- вот что ему нужно...
Несколько секунд мы смотрели друг на друга, и внезапно он опустил глаза. И не только опустил. Одновременно с этим, как-то угрюмо надувшись, он сделал самое неожиданное, но и самое точное, как я потом понял. Он тихо протянул руку и убрал с моей рубашки какую-то соринку, может быть, символическую. Это был великолепный семейственный жест, жест признания кровного родства, протягивающего руку над любыми спорами, тайно извиняющийся жест. Жест, как бы говорящий: конечно, в споре я мог погорячиться, но ты видишь, когда дело доходит до реальной пылинки (волосинка, соринки) на твоей рубашке, тут я запросто протягиваю руку и снимаю, сдуваю или стряхиваю эту зловредную пылинку.
Я всегда подозревал, что тут действует тот самый закон: кто кого оттянет. Мои подозрения полностью оправдались. Конечно, это было рискованно. Но, по-видимому, он решил, что у меня есть какая-то спина, что недаром ко мне Абесаломон Нартович хорошо относится.
На самом деле, симпатии Абесаломона Нартовича ко мне объяснялись тем, что я один знал его тайное призвание и ценил именно это в нем. Он, в сущности, балагур, настоящий народный сказитель, и, чуть бывало разойдется за столом, мгновенно забывает тот неписаный устав, по которому он во внеслужебных разговорах должен жевать все те же опилки.
Он хорошо рассказывал всякие истории из народной жизни, и этот дар его во время любого застолья прорывался безотчетно, как и всякий дар, несмотря на то, что в местных идеологических кругах эту его привычку недолюбливали.
Бывало, расскажет историю про какого-нибудь головореза-абрека, со всеми смачными подробностями его быта, а потом, вспомнив про свою должность, добавит:
-- Сейчас, конечно, мы на это смотрим по-другому, но для тех времен он был героем...
Абесаломон Нартович залюбовался танцующими. Представитель из министерства тоже угрюмо следил за ними.
В толпе танцующих выделялся высокий красавец с мясокомбината, который время от времени расставлял свои колонообразные ноги, куда забрасывал одним качком свою партнершу, сопровождая бросок однообразным выкриком: "Между ножек!"
-- Хорошо танцуют, -- сказал Абесаломон Нартович, с улыбкой оглядывая танцующих и даже, кажется, проследив за судьбой хрупкой девушки, влетавшей в проем между колонообразными ногами партнера и благополучно вылетающей оттуда.
-- А что хорошего, -- усомнился товарищ из министерства и неожиданно добавил, -- американцы придут на готовенькое...
-- Ну, ты, Максимыч, -- проговорил Абесаломон Нартович, -- впадаешь в пессимизм. Просто говоря, чушь порешь...
-- А ты, Нартович, чересчур добрый, -- ответил Максимыч.
-- Пошли ко мне домой, я покажу тебе свою коллекцию коньяков, -- сказал Абесаломон Нартович, вставая. -- Автандил Автандилович -- опытный тамада, он все сделает как надо.
Теперь я догадался, зачем он меня звал сюда. Он хотел, чтобы я с ними пошел к нему домой. И уж там, как минимум, заручившись нейтралитетом дяди Сандро и полной моей поддержкой, он рассказал бы одну из своих великолепных баек. Но теперь, увидев, что мы с товарищем из министерства немного поцапались, он отсек меня, рискуя остаться без лучшего слушателя. Ну и черт с ним, подумал я, хотя вообще, конечно, свинство.
Абесаломон Нартович вместе с гостем из Москвы и с дядей Сандро покинули стол и потихоньку продвигались к выходу. Директор ресторана шел впереди, расчищая им дорогу между танцующими.
Автандил Автандилович посмотрел на меня, и я понял, что после ухода Абесаломона Нартовича я остался в непозволительной близости от капитанской рубки. Я ушел на свое место, а пространство, где сидел Абесаломон Нартович с друзьями, еще долго не замыкалось, словно дух сидевших здесь продолжал обозначаться Почетным Зиянием.
Вернувшись на свое место, я взял чистый фужер, дотянулся до коньяка, налил его в фужер почти до краев, поставил. Потом я вспомнил, что не пробовал икры (все с той же обиды и горя!), дотянулся до красной, намазал ею ломоть огурца, сбросив с него надгробную льдинку, распределил на крупнозернистой поверхности комочек аджики, приподнял фужер и медленно, чтобы не задохнуться и, не дай бог там, захлебнуться, выпил. Я понял, что иначе мне будет худо.