Нет, говорили некоторые, критику критикуемого журнала конечно же не стоит принимать всерьез, тут, мол, и беспокоиться не о чем. Но другие, более диалектически настроенные, отвечали, что это неверно, что, пока журнал не закрыт, критика критикуемого журнала фактически является действительной независимо от нашей воли.
-- Почему независимо от нашей воли, -- горестно негодовали первые, -мы что, не люди, что ли?
-- Гегель, -- сухо отвечали им более диалектически настроенные, самой сухостью ответа намекая на умственную нерентабельность в данном случае более пространного разъяснения, что для представителей данного случая, конечно, было обидно.
Вообще, закрытия этого журнала ждали с большим азартом. За время ожидания его еще несколько раз критиковали, так что азарт дошел до предела, а журнал почему-то все еще не закрывали.
Более того. Неоднократно накрываемый тяжелой артиллерией критики, размолотый и засыпанный землей и щебенкой, он, как легендарный пулеметчик, вдруг открывал огонь из-под собственных обломков, заставляя шарахаться своих длинноухих врагов, бегущих назад и на бегу лягающих воздух бегущими копытами. В позднейших кинохрониках этому бегу был придан перевернутый, то есть атакующий, смысл, а непонятное в этом случае лягание воздуха бегущими копытами в сторону своих тылов объяснялось избытком молодечества и невозможностью лягаться вперед.
Так как журнал все еще не закрывали, энергия гнева на это социологическое исследование, не находя всесоюзного выхода, наконец нашла выход местный. Вопрос был поставлен так: "Кто донес Москве про нашего козлотура? Кто какнул в родное гнездо?"
И хотя материалы о козлотуре печатались в нашей открытой прессе, всем казалось, что кто-то тайно донес Москве про козлотура, заручился ее поддержкой, а потом уже появилась критика в столичной печати.
Постепенно грозно сужающийся круг подозрительных лиц, как я ни протестовал, замкнулся на мне. Точнее, нервы у меня не выдержали, и я запротестовал несколько раньше, чем этот круг замкнулся.
Мне с большим трудом удалось доказать, что исследование о козлотуре написано не мной, хотя и нашим земляком, сейчас живущим в Москве, но каждое лето проводящим здесь.
На это мне отвечали, что, может быть, оно и так, но уж материалы о козлотуре ему мог подсунуть только я. Я защищался, но мнение это, видно, шло сверху, и некоторые сотрудники нашей редакции перестали со мной здороваться, как бы набирая разгон для будущего собрания, где им пришлось бы выступить против меня.
Другие мужественно продолжали со мной здороваться, но при этом явно давали понять, что употребляют на это столько душевных сил, что я не должен удивляться, если в скором времени они надорвутся от этой перегрузки.
Я уже сам собирался пойти к редактору газеты Автандилу Автандиловичу, чтобы с ним объясниться, когда к нам в комнату вошла его секретарша и, как всегда испуганно, сообщила, что редактор ждет меня у себя в кабинете через пятнадцать минут.
Раздражающая неизвестность меня так тяготила, что я, не выждав назначенного срока, почти сразу вошел к нему. Автандил Автандилович сидел у себя за столом и, прикрыв глаза, прислушивался к действию нового вентилятора, могучие лопасти которого кружились под потолком. Посреди кабинета громоздилась стремянка, а на нижней ее перекладине стоял монтер и смотрел то на лопасти вентилятора, то на лицо Автандила Автандиловича.
-- Чувствуется? -- спросил он.
Автандил Автандилович, не открывая глаз, слегка повел лицом, как поводят им, когда пытаются всей поверхностью лица охватить одеколонную струю пульверизатора.
-- Так себе, -- сказал Автандил Автандилович с кислой миной, -- а ниже нельзя?
С этими словами он открыл глаза и заметил меня.
-- Ниже будет неустойчиво, -- сказал монтер, все еще глядя на вращающиеся лопасти вентилятора.
-- Ладно. Хорошо, -- сказал Автандил Автандилович и едва заметным движением руки нажал на кнопку. Вентилятор остановился.
Монтер собрал в мешок инструменты, валявшиеся под стремянкой, сложил стремянку и спокойно, как из цеха, вышел из кабинета, оставляя на полу белые от цементной пыли следы. На полу под вентилятором оставался небрежно рассыпанный, а потом так же небрежно растоптанный барханчик цементного порошка.
Жестом усадив меня, Автандил Автандилович смотрел некоторое время на этот беспорядок с выражением брезгливого сострадания, словно не понимая, что лучше: сначала вызвать уборщицу, а потом поговорить уже со мной в чистом кабинете, или сначала поговорить со мной, а потом уже заодно приказать очистить помещение.
Он несколько мгновений молчал, и я понял, что победил первый вариант.
-- Это правда? -- вдруг спросил он у меня, глядя мне в глаза с отеческой прямотой.
-- Нет, -- сказал я, подстраиваясь под сыновнюю откровенность.
-- Тогда почему он пишет, как будто сам здесь работал?
В самом деле, этот идиот написал свое исследование как бы от лица молодого сотрудника редакции, искренне стремящегося понять смысл козлотуризации. Этим введением рационального начала поиска истины он, безусловно, добился более выпуклой наглядности бессмысленности всей кампании по козлотуру, но тем самым подставил меня под удар, потому что в то время я как раз и был самым молодым работником редакции.
Эту тонкость я попытался объяснить Автандилу Автандиловичу, то есть, почему именно он ввел в свое исследование молодого сотрудника редакции, но, как всегда в таких случаях, слишком подробное алиби порождает новые подозрения.
-- Знаешь что, ты мне не морочь... -- сказал Автандил Автандилович, мрачно выслушав меня.
-- Знаю, -- сказал я и замолк.
-- Откуда он мог узнать про наши редакционные дела? -- спросил он и, слегка покосившись на вентилятор, добавил: -- Про некоторые...
-- Он же здесь был, -- сказал я, -- даже к вам заходил.
В летнее время у нас отдыхает довольно много именитых людей из Москвы, которые нередко заходят в редакцию, так что запомнить тогда еще мало известного социолога Автандил Автандилович явно не мог. На это я и надеялся.
-- Такой маленький, рыжий? -- спросил он, возвращая лицу брезгливое выражение.
-- Да, -- сказал я, хотя он был не такой уж маленький и совсем не рыжий.