А моему дяде, потому что он ничего не подписал во время допроса, глаз выбили. Но он о себе не думал. Он, бедный, мучился, потому что своими руками тянул колхозников на собрание. Но разве он знал, что так будет? И что интересно — тех крестьян, которые с прибором положили на колхозное собрание, не тронули. Взяли только тех, которые пришли на собрание. Всем дали по червонцу, и почти никто из них не вернулся из Сибири. Но мой дядя вернулся. Я же говорил, что вообще наш род отличается жизненностью. А кто ответит за выбитый глаз дяди?
Но вот, дай Бог ему здоровья, приходит Двадцатый съезд. А дядя жил тогда с нами. Помогал нам как родной отец, потому что папа умер через два года после войны. И когда наступил Двадцатый съезд, к нам из Чегема приезжает мой двоюродный брат, работающий там учителем средней школы.
— Дядя, — говорит, — наше время пришло. Теперь ты мне покажи следователя, который выбил тебе глаз, потому что даже в Библии сказано: око за око.
— Нет, — говорит, — сынок, не покажу. Ты слишком горячий, ты на одном глазе не остановишься. Но я плачу не за свой глаз, а за тех крестьян, которых своими руками тащил на собрание.
— Дядя, — серчает мой двоюродный брат, — ты ни в чем не виновен, история виновата, но мы, твои племянники, должны отомстить за тебя.
Но дядя так ему ничего не сказал, и он уехал. Я тогда совсем мальчик был. Но вот приходит Двадцать второй съезд, дай Бог ему здоровья, а я в это время в армии. И я пишу дяде из армии.
— Дядя, — пишу, — опять наше время пришло. Как советский десантник, как отличник боевой службы жду встречи с твоим следователем.
Но дядя так мне его и не показал. И вскоре он умер, потому что день и ночь думал о крестьянах, которые, замерзая в Сибири, может быть, говорили между собой:
— Что мы ему такого плохого сделали, что он нас тащил на это собрание?
Разве я это когда-нибудь забуду? Вот так они очистили все наши долинные села. И теперь нам говорят:
— Хватит вспоминать про бериевщину! Сколько можно? А я говорю:
— Еще тысячу лет будем вспоминать и не хватит!
Но я теперь возвращаюсь к своему личному горю. Правда, мясник Мисроп меня поддержал, но этого мало. Люди продолжают приходить в бар и мучают вопросами за второе сердце. И я уже решил поехать в Москву, нанять хорошего профессора и получить у него справку, что человек вообще два сердца не может иметь. Тем более некоторые приходят в бар и, пользуясь шуткой, мацают, извините за выражение, как пидара, чтобы послушать второе сердце. Я хотел получить такую справку, снять с нее копию у нотариуса и прилепить в баре к стенке:
— Читай сам, если грамотный!
И тут как нарочно ко мне в бар приходит один пожилой человек с женой и пьет коньячок, запивая турецким кофе. Ничего так пьет, симпатично. Я смотрю на него, а у меня глаз охотничий, и думаю: физиономия клиента тянет на профессора.
— Извините меня, — обращаюсь я к нему, — вы случайно не профессор или у вас только видимость?
— Да, — говорит, — я профессор.
Жена тоже улыбается и кивает.
— Извините меня, — говорю, — но по какой отрасли?
— Я, — говорит, — доктор медицинских наук.
— И профессор, — говорю, — медицинских наук?
— Да, — говорит, — а что?
И тут я ему рассказываю про свое горе и прошу ответить на вопрос:
— Бывает у человека два сердца или нет?
— До сих пор, — говорит, — я никогда не встречал в медицинской литературе, но в жизни все может быть.
— Как, — удивляюсь я, — вы доктор медицинских наук, вы профессор этих же наук, неужели вы точно не знаете, может быть у человека два сердца или нет?
— В жизни, — говорит, — все может быть.
— Вот от этого он и пьет, — добавляет жена.
И так я опять остаюсь со своим горем. Теперь я расскажу все, как было, потому что вы друзья дяди Сандро, а это для меня все. Тем более вам это могут здесь рассказать в искаженном виде, как будто у меня два сердца.
Клянусь мамой, клянусь моими двумя детьми, если хоть одно слово неправда. В том же баре я тогда работал. В тот день горевестник сообщил, что в Чегеме умерла моя двоюродная бабушка, то есть моей материной матери сестра, так считается по нашим обычаям.
Ей как раз исполнилось девяносто лет, и она умерла. И мне было ее очень жалко, потому что она была такая добрая старушка и я в детстве часто жил у них дома.
Вообще у меня такой организм — когда умирает старый человек, мне его больше жалко, чем молодого. Молодых тоже жалко, но не так. Такой у меня организм. Я так думаю: когда человек долго живет, он уже привыкает к жизни, и вдруг приходится умирать. А молодой еще не так привыкает к жизни и ему легче умирать. Поэтому молодые чаще бывают с душком — рискуют.