Бобо–камбагал тряс бородкой, морщился, охал.
— Каждый год я приходил за жалованием к своему ишану. Он доставал с алебастровой полочки какие–то бумаги, долго щелкал на счетах, а я стоял у порога. Зайти в чистую михманхану в рваном халате мне было неудобно. Потом ишан вздыхал и говорил сладким голосом: «Душечка Хакимджан, ты работал трудолюбиво, ты заработал очень много, очень много, но, братец ты мой, и кушал ты очень много, слишком много. И не только с меня не причитается тебе ни одной теньги, но, наоборот, ты еще задолжал за пищу и одежду двадцать одну теньгу. Но Пайгамбар повелевает быть нам добрыми; я прощаю тебе долг. Вознесем же благодарственную молитву пророку Хызру».
— Так я за двадцать лет двадцать раз молился вместе со своим ишаном, а не сумел даже купить одеяло, чтобы накрывать от холода свои больные кости. Я спал, покрываясь рваным халатом, в холодной конюшне на куче навоза, — все было мне теплее. У меня не было ни чайника, ни пиалы, не было у меня семьи. Да разве такой, как я, мог мечтать стать отцом? За жену надо платить тысячу тенег, а я сам кормился объедками от ишанского дастархана. А когда я заболел, ишан прогнал меня, и я стал просить на дорогах… Руки у меня больные, ноги мои распухли, ноют, спина согнута… Прихлебнув из пиалы чай, бобо–камбагал вдруг заговорил просящим тоном: — А теперь, о великодушные, подарите же несчастному несколько грошей на хлеб, только несколько грошей…
Случай с мутавалли Гияс–ходжой вселил в участников экспедиции естественную тревогу, чувство настороженности. И когда рано утром второго дня путешествия, перед самым въездом в Гузар, вдали показались мчащиеся вскачь конники, все сбросили с себя оцепенение сна, схватились за оружие. По внешнему виду всадники ничем не отличались от басмачей.
Прогрохотали копыта по настилу моста через Гузар–Дарью.
Один из всадников, одетый в зеленый халат с маузером на поясе, резко осадил коня и, отдав честь, вежливо сказал:
— Мы добровольный отряд из Карши. Салам, таксыр–товарищи!
— Здравствуйте!
— Вы увезли из города дочь старшины водоносов, Саодат. Мы просим вернуть ее отцу и матери.
Джигит тяжело сполз с коня и стоял, твердо упираясь могучими ногами, обутыми в мягкие сапоги с острыми загнутыми носками в доски настила моста. Из–под войлочной белой треугольной, отороченной черным бархатом, шляпы карие воспаленные от ветра и пыли глаза смотрели внимательно и жестко, казалось, спрашивая: «Кто вы? Что мне с вами делать?» Губы под длинными, ниспадающими к небольшой темной бородке усами были сжаты в ироническую усмешку, уверенность в своей неодолимой духовной и физической силе сквозила во всем его облике.
О таких молодцах степные бахши поют:
«Тигровые лапы твои не уступают цепкостью когтям орла с вершин Хазарет Султана, сердце леопарда бьется в железной груди твоей, когда ступаешь ты по полю битвы…»
Джигит, увешанный оружием, властно требовал. Два десятка таких же
внушительных и грозных молодцов, как и он сам, спешившись, стояли за его спиной.
Участники экспедиции в тревоге столпились у бревенчатых перил моста, дерзко переброшенного через ущелье Гузар–Дарьи. Обрывистые склоны, облепленные сотнями домов с плоскими крышами, заворачивали куда–то в розовую дымку быстро ползущего вниз тумана. С минаретов неслись звонкие призывы муэдзинов. Жаворонки рассыпались певучими трелями в бирюзовом холодном небе. Город еще не шумел, а только тихо ворчал словно потягивающийся в сладкой утренней истоме великан.
Подошла Саодат. Лицо молодой женщины, носившее следы утомления, было спокойно, большие глаза прищурены, и от этого взгляд их светился иронией и силой.
— Санджар! Зачем вы приехали?
Краска прилила к смуглым щекам батыра. Он отвел взгляд в сторону, стараясь не смотреть в лицо Саодат, и пробормотал что–то неразборчивое.
— Зачем вы приехали? — повторила Саодат.
Джигит выпалил, ни к кому не обращаясь:
— Мы приехали, чтобы вернуть дочь родителям. Нет обычая, чтобы дочь покидала родителей без их разрешения.
— Вы лжете, — твердо сказала Саодат. — Мой отец знает о моем отъезде. Он согласен, чтобы я уехала. А вы… Я вам говорила, что не хочу видеть вас, я не поеду с вами…