Выбрать главу

– Ах, да, – слабо улыбнулась Ляля. – Ну… а Лида Санина… да, впрочем, вы говорили…

– Ну да, ну да, – кивнул головой Шафров. – Но кого бы еще, а?

– Не знаю, – рассеянно сказала Ляля, – у меня голова болит что-то.

Юрий быстро оглянулся на нее и со страданием отвернулся к книгам. С бледным личиком и большими потемневшими глазами, она показалась ему удивительно слабенькой и печальной.

«Ах, зачем, зачем я сказал ей это, – подумал он, – для меня-то самого это так неясно, и для всех это проклятый вопрос, а для ее маленькой души… Зачем я сказал!»

Он чуть не дернул себя за волосы.

– Барышня, – позвала из дверей горничная, – Анатолий Павлович приехали…

Юрий опять испуганно оглянулся на Лялю и, встретив ее остановившийся страдальческий взгляд, растерянно сказал Шафрову:

– Вы читали Чарльза Брэдло?..

– Читал. Мы вместе с Дубовой и Карсавиной читали. Любопытная вещь.

– Да… А разве они приехали?

– Да.

– Когда? – с тайным волнением спросил Юрий.

– Еще позавчера.

– Разве? – переспросил Юрий, прислушиваясь к тому, что делает Ляля. Ему было мучительно стыдно и страшно, точно он обманул Лялю.

Ляля постояла, потрогала что-то на столе и нерешительно пошла к двери.

«Что я наделал!» – с искренним чувством, прислушиваясь к ее необычным неровным шагам, подумал Юрий.

Ляля прошла в зал, чувствуя, что внутри ее все застыло в напряженно скорбном недоумении. Было похоже, точно она заблудилась в туманном лесу. По дороге она взглянула в зеркало и увидела там потемневшее больное лицо.

– Ну и пусть… пусть видит! – подумала она.

Посреди столовой стоял Рязанцев и говорил Николаю Егоровичу своим веселым барски самоуверенным голосом:

– Явление это, конечно, странное, но оно совершенно безвредно…

При звуках его голоса что-то вздрогнуло и оборвалось в груди Ляли. Увидев ее, Рязанцев круто оборвал речь, подошел к ней и так подал ей обе руки, точно хотел обнять, но чтобы это движение было заметно и понятно только ей одной.

Ляля снизу взглянула ему в лицо, и губы у нее вздрогнули. Она молча и с усилием высвободила свою руку и, пройдя в зал, отворила стеклянную дверь на балкон. Рязанцев со спокойным удивлением посмотрел ей вслед.

– Моя Людмила Николаевна изволит сердиться, – с шутливой важностью сказал он Николаю Егоровичу.

Николай Егорович захохотал.

– Ну что ж, идите мириться!

– Ничего не поделаешь! – комически вздохнул Рязанцев и вышел за Лялей на балкон.

Дождь все шел, и его тонкий водяной звук непрестанно стоял в воздухе. Но тучи, светлея и редея, уже расплывались вверху.

Прижавшись щекой к мокрому холодному дереву столба, Ляля выставила голову на дождь, и ее волосы сразу намокли.

– Моя принцесса гневается… Лялечка! – сказал Рязанцев и потянул ее к себе, прижимаясь губами к мокрым пахучим волосам.

И от этого прикосновения, такого знакомого и счастливого, все растаяло в груди Ляли, и, прежде чем она успела сообразить что-нибудь, руки ее, почти против воли, обвились вокруг крепкой шеи Рязанцева, и между долгими дурманящими поцелуями Ляля сказала:

– Я на тебя страшно сердита… ты гадкий!

И ей самой было странно, что ничего нет ни страшного, ни тяжелого, ни непоправимого, в конце концов, какое ей дело! Лишь бы любить и быть любимой этим большим, красивым, с такой широкой грудью человеком.

Но за обедом ей было стыдно смотреть на Юрия, с недоумением поглядывавшего на сестру, и, улучив мгновение, Ляля умоляюще прошептала ему:

– Я гадкая…

Юрий криво улыбнулся. В глубине души он был рад, что все кончилось так благополучно, но старался развить в себе презрение к этой мещанской терпимости и мещанскому счастью. Он ушел к себе в комнату и почти до вечера просидел один, а когда к сумеркам посветлело и прояснилось небо, взял ружье и пошел на охоту, на то же место, где был вчера с Рязанцевым. О том, что произошло, Юрий старался не думать.

После дождя все болото ожило. Послышалась масса новых разнообразных звуков, и то там, то тут трава шевелилась, как живая, от скрытой в ней таинственной жизни. Лягушки дружно изо всех сил заливались на все голоса, какая-то птица выводила несложные скрипучие ноты, похожие на тррр… тррр… утки бойко крякали где-то близко, в мокрой осоке, но на выстрел не летели. Юрию и не хотелось стрелять. Он вскинул ружье на плечо и пошел домой, прислушиваясь и приглядываясь к хрустальным звукам и глубоким, то темным, то ярким краскам вечера.

«Хорошо, – думал он, – все хорошо, только человек безобразен».

Издали он увидел огонек на бахче и освещенные фигуры Кузьмы и того же Санина, сидевших возле самого огня.

«Что он тут, живет, что ли?» – с удивлением и любопытством подумал Юрий.

Кузьма что-то говорил и смеялся, размахивая рукой. Смеялся и Санин. Огонек, еще розовый, а не красный, как ночью, горел, как свечка, вверху мирно и мягко вызвездило небо. Пахло свежей землей и обрызнутой влагой травой.

Юрий почему-то боялся, чтобы его не заметили, и ему было грустно, что он не может пойти к ним, что между ними и им стоит что-то непонятное, как будто даже несуществующее, пустое, но совершенно неодолимое, как пространство, лишенное воздуха.

Он почувствовал себя совершенно одиноким. Мир, с его вечерними красками, огоньками, звездами, людьми и звуками, воздушный и светлый, стал отдельно от Юрия, маленького и темного внутри, как темная комната, в которой что-то томится и плачет. И чувство одинокой тоски так охватило его, что когда он проходил вдоль бахчи, сотни арбузов, белевших в сумерках, напоминали ему человеческие черепа, разбросанные по полю.

XVI

Лето развернулось, переполняясь теплом и светом, и казалось, что между сверкающим голубым небом и истомленной от зноя землей дрожит и струится золотая дымка. В горячем мареве, разомлев от жары и опустив неподвижные листья, сонно стояли деревья, и короткие жидкие тени беспомощно лежали в пыльной нагретой траве.

Но в комнатах было прохладно. Отсветы сада мягко зеленели на потолке, и странно живые, когда все застыло в знойном покое, легко колыхались на окнах гардины.

Распахнув белый китель, Зарудин медленно расхаживал из угла в угол и с особой, тщательно им выработанной ленивой небрежностью показывал крупные белые зубы, дымил папиросой. А Танаров, весь взмокший от поту, в одной рубахе и рейтузах, лежал на диване и украдкой озабоченно следил за ним маленькими черными глазками. Ему до зарезу нужны были пятьдесят рублей, но он уже два раза просил их у Зарудина и, не решаясь просить в третий раз, тоскливо ждал, когда Зарудин сам вспомнит.

Зарудин помнил, но в течение последнего месяца он проиграл семьсот рублей, и ему было жаль денег.

«За ним уже и так двести пятьдесят, – думал он, не глядя на Танарова и понемногу раздражаясь от жары и обиды, – странно, честное слово!.. Мы, конечно, в хороших отношениях, но как ему не стыдно все-таки… Хоть бы извинился, что много должен и тому подобное!.. Не дам!» – с жестокой радостью прибавил он мысленно.

Вошел денщик, маленький и веснушчатый, вываленный в пуху. Он криво и вяло остановился во фронт и, не глядя на Зарудина, сказал:

– Вашброд, дозвольте доложить, что как их благородие требовали пива, так пиво все вышедши.

Зарудин с вспыхнувшим раздражением невольно взглянул на Танарова.

«Ну вот! – подумал он. – Черт его знает, это становится, наконец, невыносимо!.. Знает, что у меня свободного гроша нет, а выдумывает еще пиво!..»

– Водка опять же кончается, – прибавил солдат.

– Да, ну пошел к черту… Там у тебя два рубля остались, и купи, что нужно, – с возрастающей досадой отмахнулся Зарудин.

– Никак нет. Ничего не осталось.

– Как так, что ты врешь! – останавливаясь, возразил Зарудин.

– Так что их благородие приказали прачке отдать, так я pубль семь гривен отдал, а тридцать копеек на стол в кабинете положил, вашброд!..

– Ах, да… приторно небрежно, краснея и волнуясь, отозвался Танаров, – я вчера сказал… неловко, знаешь… Целую неделю баба ходит…

Красные пятна появились на твердо выбритых щеках Зарудина, и под их тонкой кожей недобро задвигались скулы. Он молча прошелся по комнате и вдруг остановился против Tанарова.