И она, восемнадцатилетняя, сидевшая в самом первом ряду, замирала от восторга, поражённая необычным сочетанием слов, которые звучали точно так же, как звучит музыка, мгновенно запоминались и оставались в памяти на долгое время вперед. Она помнила эти стихи до последнего слова, всегда помнила, вплоть до этой минуты снежного вечера. Придвинулась ближе, наклонилась и еще раз спросила:
— Вам плохо, Алексей Ильич?
Не отвечая, он опустил руку, пошарил под скамейкой, в снегу, и вытащил бутылку, приподнял ее, направив на свет фонаря, увидел, что бутылка пустая, и засунул на прежнее место. Устало вздохнул, будто проделал тяжелую работу, хрипло ответил:
— Как вы говорите? Вам плохо? Нет, девушка, мне не плохо, мне — погано! Откуда меня знаете?
— Да как же, Алексей Ильич! Я еще со второго курса как увидела у нас в пединституте, так и запомнила. И книги все ваши у меня есть, и стихи помню…
Алексей мотнул головой, словно пытался отогнать надоедливых комаров, стряхнул снег с шапки и хрипло, отрывисто рассмеялся:
— О чем вы, голубушка?! Какие стихи?! При нынешней жизни стихи нужны только сумасшедшим, а вы, похоже, человек здравый… Выкиньте эту блажь из головы — чужие слова запоминать, и живите разумно. Разумом руководствуйтесь, а не чувствами. Чувства нынче, как и стихи, товар неликвидный. Ступайте своей дорогой, голубушка, не обращайте внимания на выпившего мужика… Если о каждом пьяном тревожиться, жить будет некогда… Ступайте, голубушка, ступайте…
— Но также нельзя, нельзя, Алексей Ильич! У вас горе случилось? Если горе, его надо пережить! Вы не имеете права, слышите, не имеете права вот так… Вот так, на скамейке!
Алексей снова мотнул головой, стряхивая с шапки остатки снега, вытер лицо ладонью и спросил:
— Вас как зовут, девушка?
— Анна.
— Анна, Аня, Анечка, а еще лучше — Нюра… Прекрасное имя. Так вот, Анна, не трогайте меня, идите домой и забудьте нетрезвого субъекта, которого вы случайно увидели в парке.
— Да не смогу я вас забыть, не смогу! Как вы не понимаете?! И бросить здесь не могу! Я ваши стихи…
— Дались тебе эти стихи! Плюнуть и растереть! Пыль! Ничто! Городской мусор! Ну, что ты машешь руками, как мельница… Стихи… Идешь сейчас прямо по аллее, а там, дальше, метро, сама, наверное, знаешь… Спускаешься в эту преисподнюю и увидишь на пятой ступеньке, если сверху, сидит бабушка, добрая, нищая бабушка. Дай ей милостыню. Я не смог, ну, ты поймешь… Вот, держи…
Он сунул ей в ладонь смятую пятитысячную бумажку, легонько оттолкнул от себя, сгорбился и глухо выговорил:
— Если помочь желаешь, иди и отдай, иди… А сюда больше не возвращайся.
И она подчинилась, но лишь наполовину — пошла по аллее, направляясь к метро, однако твердо уже знала, что обязательно вернется сюда, к скамейке под фонарем.
Вход в метро, увенчанный сверху мутной и едва различимой в снегопаде буквой «М», всасывал под землю, словцо гигантским ртом, торопливо бегущих, людей, они проскакивали сквозь стеклянные двери, стряхивали снег с одежды и тащили на ногах серую снежную жижу, которая расплывалась на, каменных ступенях большими лужами. Сотни ног шлепали и шлепали по этой серой жиже, растаскивая мокреть по эскалаторам и дальше, в вагоны.
Нищая бабушка сидела, прижимаясь плечом к мраморной стене, на пятой ступеньке, сидела на картонке и смотрела, не поднимая глаз на проходящих, на свои руки — широкие, морщинистые и донельзя изработанные. Руки, видно, болели, и бабушка шевелила пальцами, словно пыталась что-то найти. Рядом с ней, у ног, лежала забрызганная холодными каплями книжка Алексея Богатырева «Светлынь», а на книжке — маленькая иконка, отпечатанная на бумаге, на которой Богородица была изображена без младенца, со стрелами, вонзенными ей в грудь. В пластмассовой коробочке, также забрызганной мутными каплями, сиротливо виднелась скудная мелочь. Анна опустила в коробочку пятитысячную бумажку, и бабушка подняла взгляд. Выцветшие, когда-то голубые глаза смотрели с невысказанной болью.