Никогда не державший в руках такого богатства Егор Силантьевич поначалу даже слегка испугался:
— Это сколько ж тут деньжищ! Теперь и спать ночами не буду! А не боишься, что обману?
— Не боюсь, — ответил ему Харитон Игнатьевич. — Если бы на них кто позарился, меня давно бы ограбили, еще по дороге. А я, как видишь, целый, хоть и хворый. Бери, Егор Силантьевич, все бери под свое начало, мне уже не управиться, сила из меня уходит, как вода из худого ведра утекает…
Он не лукавил — на глазах ослабел за короткое время. Задыхался, все чаще заходился в нутряном кашле, с которым подолгу не мог справиться, и почти совсем обезножел — только его и хватало, чтобы выбраться из избы и доковылять до ворот. А уж дальше, до взгорка, его подвозили на телеге. Сердобольная Катерина Федоровна отговаривала: да не ездий ты туда кажин день, без тебя управятся, полежи лучше да отдохни в прохладе… Но Харитон Игнатьевич несогласно мотал головой и каждое утро твердил одно — везите.
Ни одного дня не пропустил.
На исходе следующего лета, в последних числах августа, церковь встала во всей своей красе над успенской округой: над селом, над зеленым бором, над полем с березовыми колками, над озерами-блюдцами и над Обью. Встала, как будто век здесь и высилась, впечатав колокольню и крест над ней в небесную синеву.
В день Успения Пресвятой Богородицы церковь освятили, ударил колокол, и легкий, радостный его звук величаво поплыл во все стороны, достигая Оби, поля и соснового бора.
Недавно прибывший священник, отец Никодим, был еще совсем молод, как и его матушка Анастасия, и голос имел совершенно чудный — этот голос заполнял всю церковь, до последнего уголка, поднимался вверх, уходя под купол, и увлекал всех успенцев следом за собой, наполняя их души радостью и умилением, такими сильными, что многие женщины утирали концами праздничных платков слезы.
Хоть и уговаривали Харитона Игнатьевича присесть на стульчик, который ему заботливо принесли, он отказался и всю службу простоял на ногах, ощутив с немалым удивлением, что привычной боли почти не чувствует. Взгляд его неотрывно был устремлен на икону, которую сняли с божницы в избе Егора Силантьевича и Катерины Федоровны и перенесли в церковь. Теперь, украшенная богатым серебряным окладом, она сияла на деревянной стене церкви совершенно новыми красками, словно неведомый иконописец только-только отошел от нее, закончив долгую работу.
Завершилась служба, а народ все не расходился. Стояли, любовались, и никому не хотелось, чтобы прерывался душевный праздник, ведь их, таких праздников, так мало в суровой жизни на суровой земле.
На небе в тот день не маячило ни единого облачка. И востроглазые ребятишки первыми разглядели в высокой синеве белое, двигающееся пятнышко. Зашумели. закричали в восторге:
— Белый! Совсем белый! Летит! Летит!
Взрослые тоже подняли глаза в небо. Там, плавно спускаясь все ниже и ниже, широкими кругами рассекал теплый воздух ослепительно-белый голубь. Три раза облетел вокруг церкви, замедлил свое движение и опустился у основания креста, на самой макушке колокольни. Она от голубиной белизны осветилась, как от маленького солнца, и показалось людям, что вознеслась еще выше, в самую середину небесного свода.
В тишине прозвучал женский голос:
— Это Богородица платочек уронила…
И снова лежал на земле снег, в зимнем небе стоила круглая луна, опоясанная стылым оранжевым ободом; на долу в избе, по домотканым половикам, тянулись длинные и тусклые полосы света, проникавшие через окна. Харитон Игнатьевич поднялся с постели, ощущая во всем теле необычную легкость, будто стало оно невесомым, и пошел, быстро пошел по лунному свету, осторожно открыл дверь, не нарушив крепкого сна хозяев, вышагнул на крыльцо, накрытое снегом, и не почуял босыми ногами холода. Как был в одном исподнем, белый на белом снегу, так и пошагал по улице, оставляя за собой обрубленные следы. Они потянулись за ним до самого взгорка, до высокого церковного крыльца. Харитон Игнатьевич взошел на него, остановился перед закрытой дверью, увидел сквозь толщу дерева знакомую икону в серебряном окладе, и пронзила его невыразимая жалость, как в детстве, когда он держался за материнскую руку. И настолько она была сильной, что заплакал от сострадания, не утирая слез, и они застывали на щеках мелкими льдинками.