Выбрать главу

— А-а-а!

— Саня! Саня! — Валеркин голос.

Кинулся к нему, уже выскочил на чистое место, а огонь кусается, терзает ноги, словно стая разъяренных собак. Леня Жердочка оказался раньше всех возле Саньки, когда он катался по земле, своей мокрой спецовкой прикрыл ноги. Отец растолкал столпившихся вокруг Саньки людей, взял его на руки.

— В больницу надо, неси скорей к трактору! — велел Евдокимов.

Тесно в кабине, отец посадил Саньку, а сам бежит за трактором. «Беларусь» старательно тарахтит, встряхиваясь на корнях и валежниках.

Слезы застилают от Саньки весь мир, он ревет в голос, испытывая адскую муку, словно огонь еще сильней продолжает терзать ноги. Хочется выпрыгнуть из этой тесноты, какой-то спасительной прохладой успокоить боль, броситься бы в воду.

У дороги пересели в машину директора совхоза, приехавшего на пожар. Отец не ругал Саньку, он все хотел успокоить его, гладил по голове, как маленького. Стыдно было перед ним и шофером, обидно за свою оплошность, но слезы невозможно было унять, а когда очутился в больнице, и совсем испугался, будто врачи должны были сделать еще больней. Саньке казалось, что теперь он навсегда останется калекой, именно эта безысходная мысль душила его обидой.

Глава одиннадцатая. В больнице

Фельдшер Болдырев Илья Фомич, принимавший в отсутствие врача, был невозмутимо спокойным человеком, этакий пухлый, как будто под халатом фуфайка, краснолицый, щеки выпуклые, нос, как редиска. Санька закусывал губы, лежа на кушетке, а Илья Фомич, осматривая ожоги, пыхтел над ним, гудел что-то в нос, словно ничего особенного не случилось, даже пошучивал:

— Ты, брат, натуральный потоп устроишь в перевязочной. На-ка, утри лицо, — подал клочок ваты.

Санька утерся, вата стала черной.

— Шевелюру тоже, что ли, огнем хватило? — Щеки Ильи Фомича наливались, как яблоки, когда он усмехался.

— А что? — Санька пощупал волосы.

— Да рыжая шибко, натурально — лисий хвост, — простодушно отвечал фельдшер. — Сразу видно: Губанов. Значит, внук Никанору Артемьевичу? Так, так… Успокойся, голубь, до свадьбы все заживет.

Илья Фомич без суеты смазывает Санькины ноги какой-то мазью, шумно сопит, раздувая широкие ноздри: рукава засучены по локоть, руки толстые, густо опушенные ядреным волосом, такими не людей лечить, а ковать лошадей.

— Сейчас все изладим — приходи кума любоваться! — приговаривал он, опутывая Санькины ноги бесконечным бинтом. — Где пожар-то?

— В Займище…

— Ну-у! Просто беда нынче! Вот все толковали: дожди, сеногной каждое лето, дескать, морей понаделали. Брехня, оказывается! Дедушка бродит?

— Бродит, — отвечал Санька, понемногу успокаиваясь от слов фельдшера, от его обыденной рассудительности.

— Вот старик — кремень! Если бы ноги не болели, он еще бегал бы с ружьем. Я прошлой зимой был у вас в Заболотье, слушал его — сердце здоровше, чем у некоторых молодых, до ста лет проживет, — убежденно сказал Илья Фомич. — Ну вот, готово! Теперь лежи спокойней, повязку не сбивай, потерпеть придется… В четвертую палату его к Васильеву!

Узкая белая комната, распахнутое окно в больничный сад. Саньку положили на койку в левом углу, справа располагался Васильев. В палате его не было.

Ноги по-прежнему жгло, будто горячим варом облепили, хотелось содрать все бинты, но Санька терпел, уныло шаря глазами по потолку. Думал о дедушке, неужели он остался один в деревне? Может быть, пожар не остановили, и огненная волна, слизывая рожь, катится уже к самым гумнам? Нет, конечно, Крюков вывез дедушку вместе со старухами за поле. А Заболотью — конец! Надо же в такой момент попасть в больницу! Снова обида пухла в груди, горечью травила глаза, представлялось, как все деревенские, словно беженцы, бедуют сейчас на берегу Талицы, не смея приблизиться к своим домам…

Двухстворчатая дверь вздрогнула, Санька подумал, что вернулся с прогулки Васильев, но совершенно неожиданно вошла мать, почему-то на цыпочках, осторожно. Села на табуретку возле кровати, лицо заплаканное, землисто-бледное, платок скомкался на плечах, русые волосы встрепались, наверно, бежала без памяти. Санька впервые видел ее такой испуганно-растерянной, он отвлекся от своей боли, желая ободрить мать.

— Что же ты натворил, сынок? Я ли тебе не говорила? — Часто заморгала, дрогнули губы. — Надо ведь, как угораздило! Боже мой!

— Илья Фомич сказал, заживет.

— Ожоги-то долго болят.

— Не потушили еще?

— Кажется, остановили огонь-то. Леспромхозовские на двух машинах подоспели, теперь удержат.