– О, нет, наоборот! – хохотнул Шумахер. И, наклонившись к самому уху студента, стал ему внушать, дирижируя пальцем: – Все, что вы услышите от этого мужика в мундире, тотчас сообщайте мне. Он, между прочим, водку не пьет, в церковь не ходит, это так нетипично для здешнего народа, увидите сами… Русская инквизиция мимо такого человека не пройдет. А вы понаблюдайте за ним, понаблюдайте… Рано или поздно это может оказаться полезным для нас, немцев.
Миллер хотел спросить, каким именно образом полезным, как вдруг раздался удар в дверь, готические створки распахнулись и на сцену выступило новое лицо.
2
Лицо это было румяно, как пасхальный пирожок, вооружено вислым носом и парой проницательных глаз. Паричок на нем был пышный, как шевелюра Купидона,[5] а кафтанец прямо с парижской модной гравюрки. Лицо перебирало ножками на высоких каблуках, и вообще, как говорится, жизнелюбие из него так и лучилось, хотя лицо это стенало и заламывало руки.
– О, герр Шумахер, ваше превосходительство, меня обокрали!
Шумахер в первую очередь отметил светский вид неожиданного посетителя. Но следовало для начала и поставить его на место, поэтому господин куратор насупился.
– Что вам угодно?
Посетитель взмахнул кружевными манжетами и рассыпался в поклонах. Шумахер нахлобучил парик и тоже сделал несколько па политеса.[6]
– Меня обокрали! – жаловался посетитель. – Ночью вломились солдаты… О-о, как они себя вели!
– Кто сей есть? – спросил Шумахер у стоящего рядом студента. Но тот не знал, и ответил служитель из-за распахнутых дверей:
– Академикус… Из прибывших намедни. Я им сказывал, что беспокоить вас нельзя…
Услышав этот диалог, посетитель подпрыгнул, склонился до паркета и представил себя:
– Игнаций-Констанций-Фелиций граф Бруччи де Рафалович, кавалер Золотого Овна и иных орденов Священной Римской империи, магистр свободных искусств!
– Ах, герр Рафалович! – весь просиял Шумахер. – О, граф Рафалович!
Он тоже приветливо полоскал ручкой у самого пола, но при этом силился вспомнить, кто такой? До сих пор он, Шумахер, первым узнавал любого, прибывавшего в Санктпетербург, а здесь так оплошать? Да еще и академикус, а всех академиков, служивших в Санктпетербурге, именно Шумахер приглашал, еще по повелению покойного государя… Да еще и граф, да еще и кавалер какого-то Золотого Овна! Впрочем, что-то смутно Шумахеру припоминалось – не то в Ганновере, не то в Вене…
Шумахер выразил графу свое крайнее соболезнование и заверил, что сегодня же найдет время, чтобы ознакомиться с его патентами и рекомендательными письмами. Но эти слова вызвали у графа буквально приступ плача.
– О санта мадонна! Сегодня ночью в этом вашем доме у меня их похитили! Пропало все!
– Как, неужели все?
– О, да, да! И графская грамота, и академический диплом, и патент магистра… А какие были там высокие подписи, какие печати!
Тут Шумахер заметил, что, несмотря на плач и заламывание рук, новоявленный граф исподтишка следит за ним паучьим взглядом. Господину куратору стало зябко, и он повернулся, давая понять, что аудиенция окончена. Тогда граф Бруччи де Рафалович буквально пал к его ногам.
– А главное, главное, блистательный синьор! Главное, что у меня пропало…
Он внимательно оглядывал каждого, а все молчали, ожидая. И граф сказал выразительно, понизив голос:
– Философский камень!
3
Караульный, стоявший на площадке второго этажа в Кикиных палатах, перегнулся через перила и позвал:
– Господин корпорал Тузов, к господину библиотекариусу!
– Цыц, горластый! – подскочил к нему придворный в раззолоченном кафтане. – Принцы почивать изволят.
Придворный, перешагивая через академическую утварь, нагроможденную в коридоре, подкрался к высокой двери покоев, послушал у замочной скважины, затем, удовлетворенный, распрямился:
– Спят!
Это был обер-гофмейстер Рейнгольд фон Левенвольде, весь Санктпетербург именовал его «Красавчик». Был он гибок, как хорек, и любезен несравненно, придворные дамы в нем не чаяли души. Царица третьего дня, не дождавшись родственников и уезжая в Стрельну, особо поручила их заботам Левенвольде.
Лавируя между грудами вещей, подтянутый, при кортике, лишь слегка прихрамывая, по коридору проследовал корпорал Максим Тузов. Обер-гофмейстер ему прошипел:
– Распустил свою команду, вели, чтоб не орали.
На что Тузов отвечал хладнокровно:
– Здесь не постоялый двор.
И вошел в кабинет Шумахера, а обер-гофмейстер остался беситься перед закрывшейся дверью.
Шумахер, поглядывая на лежащего в креслах графа, которого отпаивали лакрицей служитель и студент Миллер, стоял грозный, словно коршун.
– Твой ли караул, – вопросил он Тузова, – дежурил сегодня ночью, когда привезли господ принцев?
Максим Тузов подтвердил это, добавив, что он, корпорал, отвечает за охрану Кунсткамеры вообще.
Шумахеру такая независимость не понравилась, он привык, чтобы перед ним благоговели.
– Отвечай, айн балькен, чурбан! Говори… Куда делся этот, как его по-русски… Дер штайн дес везенс!
Он крутил пальцами, вспоминая забытые слова, но корпорал Тузов сам ему напомнил:
– Философский камень?
– О, ты знаешь по-немецки? Я, я, натюрлих – философский камень…
Некоторое время все молчали, потом Тузов щелкнул каблуками и доложил:
– Не могу знать.
При этих словах граф Рафалович зарыдал дико. Он кричал, что камень сей предназначался не кому-нибудь, а самой Семирамиде севера, императрице Екатерине… Его высокородные покровители уже писали об этом в Санктпетербург, и здесь камень тот ожидают…
Рациональный дух Шумахера не мог спокойно перенести такого поворота. Он поднес волосатый свой кулак к самому носу корпорала;
– Плут! Ротозей! Бубуменш! Ты слышал? Камень должен быть представлен ко двору!
И он принялся и по-немецки и по-русски честить вытянувшегося перед ним Тузова, а тот только покусывал губы. И вдруг Тузова бросило в жар, он выкрикнул в лицо беснующемуся начальству:
– Тпру!
Шумахер, изумленный, осекся на полуслове, растерянно оглянулся на служителя и студента, которые на всякий случай отодвинулись.
– Вас ист дас?[7] Вас ист дас? Разве я лошадь? – говорил он невпопад.
А Тузов храбро перешел в контрнаступление, напомнил Устав воинский, в котором запрещалось бранными словами поносить тех, кои при исполнении…
Но тут он сам от волнения, или раненая нога его подвела, замолк и присел на край табуретки. Опомнившийся Шумахер окончательно рассвирепел и занес над ним кураторскую трость. Тузов вновь вскочил, схватился за кортик. И неизвестно, чем бы закончилось все это, если бы студент Миллер, поперхнувшись от неловкости, не вступил в разговор:
– А разве философский камень вообще существует? Теперь ведь даже в школах учат, что все это обман, заблужденья прошлых веков, иными словами – фальшь.
Тут, заслышав такие слова, подскочил граф Рафалович.
– Как вы говорите? Фальшь? Сами вы фальшь! Мой камень был подлинный эликсир мудрецов!
Снова растворились готические двери, за которыми раззолоченным обер-гофмейстер пилочкой полировал свои ногти и говорил со значением:
– Так, господа академикусы, докричались. Принцев изволили разбудить!
Тут со двора раздались певучие звуки кавалерийского рожка. Забыв о распре, все кинулись к окну. В палисадник Кикиных палат въезжали кареты. Кучера чмокали, сдерживая лошадей. Конвойные драгуны звенели оружием. Из карет выглядывали фрейлины в мушках. Экипажи прислала царица, чтобы пригласить вновь прибывших родственников к себе.
4
На лютеранской кирке за лесом пробило полдень, и академики сошлись на обед. Уселись за общий стол тесно – все сплошь знаменитости. И важный Бильфингер, физик, и математик Эйлер – совсем молодой, но нервный и не сдержанный в движениях. Тут были и братья Бернулли, и старичок Герман, ученик самого Лейбница. Стола не трогали – пока не явится господин библиотекариус, таков был заведен порядок.