– Как это «в случай»?
– Кому-нибудь из вельмож на побегушки попасть.
– Ну, – убежденно сказала Алена, – Максим Петрович не такой. Он гордый, Максим Петрович.
А Ерофеича охватил зуд ораторства:
– Теперь вот отменили баллотировку в полках… Ты знаешь, что такое баллотировка? Ежели кого из офицеров надо в полк принять или в высший чин произвести, прочие офицеры закрытым образом баллотируют, выбирают что ни на есть достойного. Теперь же просто назначать будут сами генералы, а у этих, давно известно, кто кум,[42] тот и сват.
– Говорят, это Меншиков баллотировку в полках отменил, – сказал Миллер, не отходивший ни на шаг от полюбившегося ему Ерофеича.
– Меншиков! Все князьям хочет угодить да боярам! Сам забыл, из кого вышел. Проугождается!
Тут явился бурмистр Данилов, видя, что Ерофеич разглагольствует, погрозил ему пальцем. А сам пошел по рядам крутильщиц, отыскивая нерадивых, отпускал щедро пощечины да тумаки.
– А скажи, Федя, – обратилась Алена к студенту, – ты давеча государыню видел, какая она? Говорят – добрая?
– Го-го! – Ерофеич не дал студенту и слова вставить. – Ты что же, с челобитной, что ли, к государыне хочешь? Оставь эти финтифлюшки. Вот послушай, что раз было. Выходит государыня из дворца, а там царская пристань. Гребцы дежурные день и ночь наготове под веслом стоят. Спрашивает одного молодца: ты кто таков? Он отвечает: вашего императорского величества гребец Силоян. Ах, если ты гребец, то греби, указывает ему царица. И поехали они на острова и гуляли там до рассвета. А когда вернулись, откуда ни возьмись, к нему красавчик Левенвольд с молодцами. Да того Силояна полотенцем удушают и в воду, с камнем на шее. Га-га-га! Вот тебе и добрая государыня.
– Пшел вон! – в отчаянии закричал на него бурмистр Данилов. – Пшел отсюда вон!
Ерофеич, нимало не смутясь, пристукнул босыми пятками и вышел из амбара на волю, табачку понюхать. Знал, что ведь обратно призовут, еще и поклонятся. Где теперь канатные мастера?
А бурмистр подошел к грустной Алене.
– Чего ты здесь? Пыль, гляди, кострица едкая летает. Соглашалась бы, давно бы у меня барыней жила в чистых покоях…
Алена молчала, а бурмистр с состраданием смотрел ей в лицо. Руку свою он держал за спиной, потому что в руке той была крупная ромашка, которую он сорвал по дороге, но не смел преподнести.
В это время Миллер, вышедший с Ерофеичем, вбежал в амбар с криком:
– Герр Шумахер идет! Герр Шумахер, зельбст унд алляйн! Сам идет и весьма один!
Действительно, через мостик переходил озабоченный Шумахер в расстегнутом кафтане и метя пыль снятым париком. Случай небывалый, чтобы господин библиотекариус самолично жаловал в слободку.
Шумахер поднялся в тень на крыльце домика Грачевой и оттуда послышался его начальнический голос:
– Герр унтер-офицер Тузофф! Где ви есть здесь проживайт? Быстро-быстро, нам указано ехать, новую Кунсткамеру смотреть!
Максюта вышел сосредоточенный, пристегивая кортик. Шумахер пустился обратно через мостик, наклонив лобастую голову. Алена ничего не могла поделать с собой, выбежала из амбара на виду у всех, старалась попасть в ногу рядом с корпоралом, говорила:
– Позвольте мне идти за вами, хотя бы в отдалении… Да вы не сомневайтесь во мне, Максим Петрович… А с тем вертепом что вышло, так я ж хотела вам помочь… А Соньку ту, иноземку проклятую, вы не слушайте ничуть…
Он остановился, повернулся к ней. Кругом цвели ромашки, звенели кузнечики, буйствовал ослепительный летний день. А он стоял, загородив тропинку, туча тучей.
– Вот что, – сказал он твердо. – Не ходила бы ты за мной!
6
Кончив подносить кирпич, каторжане перенесли подмости. Охрана также переместилась, а каторжан пока усадили в канаву, поросшую травой. Ожидалась барка с щебнем под разгрузку.
Каторжане блаженствовали на солнышке, ловя миг ничегонеделанья.
– А щавель туточка гарный, – сказал, жуя листочек, молоденький каторжанин, у которого на смуглом лбу был выжжен грубый номер 8, словно двойной струп.
Говорили, что это антихрист[43] генерал-полицеймейстер Девиер съездил в Европу и привез оттуда, чтобы людей, вместо привычного рванья ноздрей, клеймить номерами, словно скот.
– У матушки-то в Черкассах, – продолжал Восьмой, – теперь, чай, и шти щавелевые, и плотвица ловится!
– Забудь про плотвицу! – ругнулся на него артельщик, такой же клейменый, как и все. – Третьего дня опять загарнуть пытался, сбежать? А артельному за тебя что – своей спиной отвечать?
– Ладно, Провыч, – сказал примирительно номер 13, широкоплечий атлет, у которого струпья в форме единицы и тройки украшали левую щеку. – Каторга, известно, что толокном не доест, то травой допитается.
– Тебе хорошо, – вздохнул артельщик. – Ты хоть и бывший, а все же офицер. Тебя здесь за три года никто не ударил. А на мне уж места живого не осталось!
– И тут недоля, – заметил юноша Восьмой. – Нетопыря вон, со всеми его татями, пальцем не тронут. Наоборот, почитай, каждую ночь на улицу выпускают, якобы милостыньку сбирать. А утром награбленное с охранниками делят.
– Тс! – перепугался артельщик. – Ну, Восьмерка! Не хватало, чтоб сам Нетопырь тебя услышал.
Тринадцатый и Восьмой уселись на травке рядышком, расстегнули зипуны. Снимать одежду, даже в самую жару, каторжанам не разрешалось. Артельщик же стал поправлять ножную цепь и нечаянно задел старика, лежащего рядом.
– Эй, Чертова Дюжина, – сказал он Тринадцатому. – Батя-то ваш загибается, как бы к утру не тово… Придет коновал, запишет – пухлость чрева, и в яму!
– Типун тебе на язык! – вскочил Тринадцатый и вместе с Восьмеркой склонился над стариком.
Тот был действительно плох.
– От духоты, от грязи, от воды гнилой, – качал головой Тринадцатый, перебирая лохмотья на его воспаленной коже. – Голова – сплошные расчесы, вошь. Есть такая примета, на кого вша нападет, тому не быть в живых. Батя, – шептал он старику. – Батя, очнись! Хочешь сухарика? Размочим, у Провыча вода осталась во фляжке.
– О-ох! – только и мог простонать бедняга.
Требовать врача каторжане боялись. Заберут старика в госпиталь, там его кромсать начнут иноземцы. Ходили слухи, что божедомы, которые неопознанных покойников погребают, мертвечиной стали на рынке торговать. Пусть уж старикан помрет на руках у товарищей, коль его такая судьба. Сколько вместе бедовали!
– Батя! – тормошил его Тринадцатый. – Не спи, не спи. Подними-ка чуть головушку, я тебе вошек поищу.
– Сколько ж ему годов? – размышлял Восьмерка. – Шестьдесят? Семьдесят? Каторга всех равняет. А имя хоть известно, ежели придется помянуть?
Старик вдруг шевельнулся и сказал отчетливо:
– Канунников Авдей Лукич, московской большой суконной сотни бывший купец, по делу царевича Алексея…
Артельщик ахнул и на всякий случай отодвинулся подальше. Другие каторжане чуть звякнули цепями, свидетельствуя этим свой интерес.
– Ладно, батя, ладно, – успокаивал старика Тринадцатый. – Что об этом?
– Пусть скажет, – настаивал Восьмерка, – остался ль у него кто-нибудь на воле? Кому что передать?
У него, как у самого молодого, была еще сильна духовная связь с вольным миром.
– Никого нет, – ответил бывший купец, не открывая глаз.
– У нас в Рогервике, – сказал артельщик, – на второй верфи, был один такой же. Все талдычил: одинокий, одинокий, а как преставился, за его телом аж князья приезжали!
– «У нас в Рогервике»! – передразнил его Тринадцатый. – Лучше скажи, что делать? Когда баржа придет и всех на разгрузку погонят, как мы его прикроем?
– Тю! – придумал Восьмерка. – Давай его подложим под бок пьяному Нетопырю, тот все равно не проснется. А охрана Нетопыря не поднимает.