При обращении в православную веру дочь Скавронского, Марта, была наречена Екатериной Алексеевной. Сказывалось официально, что государь увидел ее воспитанницей в доме благочестивого лютеранского пастора и взял в жены.
Но говорит народ, не умолкает, а народу на роток не накинешь платок, – и про некоего шведского трубача, и про другого шведа, и про третьего. И про фельдмаршала Шереметева, которому она, та Марта, портки стирала. А паче всего говорят про светлейшего князя Меншикова… И все те люди будто бы сироту Марту пригревали.
Что сирота? Она подобна ягоде землянике – кто ни наклонится, всяк щипнет.
Рассказывал как-то один Шумахеров приятель из герольдмейстерской канцелярии, который за рюмку доброго шнапса может любую новость преподнести. Будто покойному Петру Алексеевичу донесли однажды, что в Лифляндии некий мужик похваляется, что он-де самому царю сродственник, потому что его, мужика, родная сестра есть царева жена. И взяли того мужика и допросили строго, хотя без членовредительства. И мужик тот назвался Карлом Самойловичем и показал, что, когда была шведская война и погром и разорение, он сам, малолетний, и его братья и сестры разбежались кто куда. А больше ничего показать не смог.
Тогда, не сказав жене и единого слова, царь устроил ей с тем Карлом Самойловичем внезапную встречу. И царица брата своего без малейшей запинки признала, хотя прошло столько лет!
И все же не торопился признавать своих новых родственников Петр Алексеевич, не спешил приближать. То ли уж шибко были неказисты, то ли в собственной жене он был как-то не очень уверен.
Шумахер вздрогнул и оглянулся, как будто кто-то мог узнать его тайные мысли. Но в кураторском высоком кабинете было, как всегда, сумрачно и тихо, размеренно шли гамбургские напольные часы.
После же кончины любимого супруга, поосмотревшись да пообвыкнув, самодержица Екатерина Алексеевна взялась за розыск своих близких. И стали прибывать в столицу Скавронские, еще их называют Сковородскими, и Веселевские, и Дуклясы… Каждая вновь являющаяся фамилия претендовала на дворец, и на кошт, и на рабов, а говорят, уж и патенты им заготовлялись на титулы графов или герцогов.
Вот теперь явились Фендриковы или Гендриковы, сами они точно не знали, как их фамилия пишется. Герольдмейстерские доки смогли точно установить только одно – новоявленная принцесса, по имени Христина, есть доподлинная сестра государыни. Спрашивают ее, однако:
– Скажи, ваше сиятельство, как мужа твоего звали, кто он был?
Подумав, она отвечает:
– Фендрик.
– Так ведь это слово немецкое, и означает оно – прапорщик. Это, видимо, его звание. А ты скажи уж нам, ваше сиятельство, каково было его христианское имя?
Но на это ответить она не умеет.
– Так, может, его звали Генрих?
– Точно так, – отвечает, – Гендрик.
– Так как же все-таки – Фендрик или Гендрик?
На это она опять пожимает плечами.
– А как вы в семье-то его звали?
– Никак, – удивляется она. – А зачем было его звать? Мужик он и есть мужик. Ежели надо позвать, так и звали – мужик!
Сама Христина на границе Лифляндии имела корчму, сиречь постоялый двор, немалые имела дивиденды. Однако, получив призыв сестры-царицы брать детей и ехать в Санктпетербург, она нарядила всю свою семью в невообразимые лохмотья.
– Матушка! – сказал ей рижский губернатор, обозревая перед посадкой в императорские кареты. – В таком виде ехать невозможно. Вот изволь видеть – мы заготовили тебе платье-роброн,[8] серебряной парчи ушло четырнадцать футов, вот сыновьям твоим шитые кафтаны от лучших ревельских портных…
Переодевшись после долгих уговоров, Христина лохмотья тщательно собрала, и в узелок завязала, и всюду с собой носила, под подушку клала. Пока однажды узелок от ветхости не лопнул, и из него дождем посыпались и алмазы, и жемчужины, и монеты золотые…
– Хо-хо-хо! – смеялись слушатели, хотя не без некоторого почтения. Еще бы! Вот что значит господин его величество случай! Наливали герольдмейстерскому канцеляристу еще рюмочку и просили: – Ну, еще чего-нибудь!
И Шумахеров приятель продолжал.
В Ревеле при посадке на санктпетербургский корабль требовалось заполнить шкиперский журнал.
– Как, ваше сиятельство, твоих принцев-то звать?
– А зачем вам? – насторожилась Христина. Ей памятны были порядки при шведах – тогда раз имя в реестр спишут, считай, что забрит в драгуны.
– Ну, вот видишь, ваше сиятельство, порядок такой…
– Незачем, – отвечала она категорически. – Бог знает, а вам ни к чему.
– А скажи тогда, ваше сиятельство, сколько твоим принцам лет?
– Старшенькому поболее, меньшенькому поменее.
И весь ответ.
Старшенький принц был еще ничего – с утра, еле надев портки, выпивал ковшик водки, но рассуждал разумно. Младшенький же, как говорится, был совсем богом обижен, или, как называет сей случай медицина, – деменция имбецилис.
Дойдя до этих мыслей, Шумахер поправил пальцем накрахмаленное жабо[9] на потной шее. А как утром в первый день проснувшиеся принцы с изумлением рассматривали уродов и скелетов, которые их окружали! Наверное, станут просить у царицы другой дворец. А Христина все ахала и спрашивала: сколько вот это стоит, а сколько то. И вспомнилось вдруг, что, спускаясь по лестнице, чтобы ехать ко двору, Христина увидела под ногами на ступенях какую-то блестящую штучку. Она вся извернулась в своих негнущихся робронах, а штучку ту подняла и спрятала за корсаж.
Шумахер встрепенулся от внезапной догадки. Да это же и есть философский камень! Она его подняла!
Он сначала отверг это предположение, потом подумал: почему бы и нет? Христина по своей первобытности едва ли понимает истинную цену находки.
Сердце зашлось от предвкушения удачи. Но дело это тонкое, тонкое и придворное, как бы не опростоволоситься с ним, как с перпетуумом мобиле.
За окном послышался стук копыт, окрик часового. Вошел Максим Тузов, доложил:
– Фельдъегерь от государыни. Принцам Гендриковым пожалован дворец. Указано: пожитки их собрать и в великом бережении туда отправить.
Шумахер снял парик и принялся обтирать потную лысину.
6
Если встать на балюстраде возле Кикиных палат, с возвышенности видна вся округа.
За рощей Нева катит свои спокойные воды. Здесь она делает поворот к морю, и образуется мысок, который в народе зовется Смоляной буян. Там, среди осушенных болот, чернеют вышки Смоляного двора. Его смолокурни день и ночь выбрасывают тяжелый, едкий дым. Если подует ветер с Ладоги, от дыма этого хоть в погреб залезай.
А на бугре, среди молоденького парка, высится, как игрушечка, Смольный дворец. Построен был он царем Петром для младшей дочери, любимицы Елисавет. Там и померанцы в кадушках, и зверинец, и катальные павильоны – чего только нет. Но простолюдину туда путь заказан – стоят усатые преображенцы в медных шишаках.
По санктпетербургской дороге вдоль течения Невы-реки тянутся заборы Шпалерного[10] двора. Там хамовницы,[11] вольные и невольные, стучат станками, ткут ковры-шпалеры и для двора, и для придворных, и просто на продажу. У кромки воды – чертоги цариц и царевен, иные уже заколочены: вымирает петровское семейство. Над лесом возвышается лютеранская кирка, и время от времени слышен заунывный звон ее часов.
А на юге, с солнечной стороны Кикиных палат, как раз насупротив их резного, вычурного крыльца, там русская Канатная слободка. Раскинулись огороды, курятники, баньки, амбары по берегам извилистого ручья.
Для изобильного приготовления снастей и канатов, российскому флоту потребных, в слободе поселены были знатоки пенькового и крутильного искусства, веревочной хитрости, переведенные сюда из других городов. К тому же и смолить ту вервь[12] было здесь сподручно – Смоляной двор рядом.
8
Роброн (франц.) – «круглое платье», платье на жестком каркасе из проволоки или китового уса (в XVIII веке называвшегося «китовым зубом»).