На торфянике строили, били сваи в черную грязь, плодородную землю в лукошках доставляли. Зато теперь там и сады, и огороды, и яблоньки цветут, как где-нибудь в Рязани.
И все равно мертва эта земля, рассуждают старики. Комарье кругом, хлипкая жижа. А болотная сизая марь по вечерам, от который грудь кашлем заходится и вольная душа изнывает!
Как и весь новооснованный Санктпетербург, слобода была распланирована по линеечке. Изб и шалашей разных не строили чтоб – ни-ни! Каждому переведенцу казенными силами дом был выстроен, по чертежу, образцовый. А за дом сей жалованья вычитать следовало двадцать лет.
Но обычаи в казенную, по ранжиру строенную слободу перешли из самой что ни на есть исконной Руси. На качелях качаются, в баньках парятся до изнеможения, песни поют по вечерам.
И на завалинке сбираются как на какой-нибудь парламент. Хороша завалинка у образцового дома вдовы Грачевой; защищена и от смоляного дыма едкого, и от солнцепека, а напротив, как раз у мостика через ручей, возвышается блистающий зеркальными окнами Кикин чертог.
Приходит бурмистр, сиречь цеховой староста, по фамилии Данилов, с золоченой цепью во весь живот, поигрывает ключиками от чуланов, где лежит его имущество. Является бездельник карлик Нулишка, который, хотя и монстр, но происхождения дворянского. Присутствует и вдовы той нахлебник, студент Миллер, в жалких очочках, которого никто иначе как Федя не называет. Тут, наконец, и главный закоперщик всяких бесед – отставной драгун Ерофеич, промышлявший трепанием конопли.
Пеший ли, конный ли – все завалинке той пища для рассужденья. Пока идет он или едет, завалинка молча грызет орешки или щелкает тыквенное семя. Следуя мимо, он непременно завалинке всей поклонится, и завалинка обязательно ответит, а у кого есть шляпа или хотя бы треух – приподнимет.
А уж когда путник, скроется из виду, тут завалинка даст себе волю – все косточки перемоет.
– Гляньте! – пропищал карлик Нулишка. Таков уж у него был голос пронзительный. – Гляньте! От Кикиных палат уже третий воз с пожитками принцев отъехал.
– Не успели принцами заделаться, уже пожитки возами возят.
– Каждого одень, обуй, – сказал отставной драгун Ерофеич, доставая кисет с табачком. – Да не по-простому, по-княжескому.
– Да накорми, да напои! – волновалась завалинка. – А на торжищах-то – шаром покати.
Боязливая вдова охнула из окна своей кухни:
– Ох, господа хорошие, вы говорите, говорите, а до Тайной канцелярии не доведите.
– Кого тут бояться? – взвизгнул Нулишка. – Тут все свои.
– Свои-то свои… – усмехнулся Ерофеич, наскреб в кисете табачку и двумя пальцами засунул в нос. – А как бы не случилось, как в Святогорском монастыре.
– А что случилось в Святогорском монастыре? – воскликнула в один голос завалинка, предвкушая интересный рассказец.
– А там инок[13] Варлаам, отменного жития старец, рассказывал братии, будто царя нашего за рубежом подменили, прислали взамен басурмана. Тот и пошел всем бороды брить, головы сносить. Всех обольстил, только сын его богоданный, царевич, правду ту прознал, за что его басурман мучениям подверг.
Ерофеич сладко зажмурился на заходящее солнце и чихнул, будто из пушки выстрелил, а завалинка ждала продолжения.
– Сам ты басурман, – сказала вдова Грачиха, хотя в своем окошке тоже ждала продолжения.
– При чем тут я? – развел руками Ерофеич. – Так монах тот говорил, за что и поплатился по закону.
– Дальше, дальше! – требовали слушатели.
– А что дальше? Дальше старец тот сказывал, что царь наш подлинный теперь освободился и едет сюда.
– Брешут! – закричали все в волнении.
– Вот и монахи, те сначала сказали «брешут», а потом крикнули «Слово и дело!»[14] – старца в Преображенский приказ[15] мигом сволокли. И монахов тех в железа обратали, за то что сами дураки и дурака слушали.
– Ай-ай-ай! – соболезнующе вскрикнула вдова Грачиха.
– Значит, что же? – соображал бурмистр Данилов, пока завалинка на все лады перетолковывала рассказец Ерофеича. – Значит, по тому старцу выходит, что в соборе под погребальным покровом лежит и не император настоящий?
Ерофеич не отвечал, он весь напрягся перед очередным чиханием.
– А где же теперь тот доподлинный царь, монах злонамеренный этого не сказывал?
– А доподлинный царь, – сказал Ерофеич, отсморкавшись, – он уже в Санктпетербурге, но до поры скрывает свое обличье. Вроде бы простой обыватель, как любой из нас.
– Может быть, ты и есть тот самый скрывающийся царь? – спросил изумленный Данилов.
– Может быть, – ответил отставной драгун, приосанясь.
– Ну и трепальщик же ты, служивый, – сказал с досадой бурмистр. – Не даром треплешь коноплю.
– Позвольте, герр Иеро-феитч, – обратился студент Миллер, подыскивая русские слова. – Фюр ди виссеншафт нуссен, записать ваш замечательный рассказ для науки…
Ерофеич посмеивался, потряхивая кисетом.
– А вот я… – вскочил Нулишка, показывая всем кулачок. – А вот я захочу и крикну «Слово и дело!». И вас всех тотчас… Всех, всех, всех!
Но не успел договорить, потому что бурмистр Данилов взял его за загривок так, что бедный карлик только хрюкнул.
– А вот я тебя тотчас ногтем раздавлю!
7
– Ах, батюшки! – закричала из окна Грачиха. – Моего-то властелина снова под руки ведут!
От санктпетербургской дороги через мостик переезжали дроги, а на них один преображенец в зеленом форменном кафтане поддерживал другого, который валился белокурой головой то направо, то налево.
Завалинка проворно вскочила и разбежалась. Тот же, которого везли, а был он в унтер-офицерском мундире с серебряным галуном, очнулся и, завидев вдову Грачиху, отдал ей честь:
– Здорово, раба, принимай сокола!
Это был ее барин, Евмолп Холявин, лейб-гвардии сержант, совсем еще мальчишка, белобрысый, нахальный и зубастый, словно жерех. Вдова засуетилась, выбежала навстречу, за ней студент Миллер, всегда добровольный помощник, кому надо услужить. Другой преображенский унтер-офицер, который привез Холявина, смуглый, с волосами до плеч, большими черными глазами, похожий на девушку, увидев Миллера, раскланялся с ним. С помощью кучера и слуги он сдал Евмолпа на руки Грачихи и отъехал восвояси.
– Прощай, брат Кантемир! – кричал ему вслед Холявин и посылал воздушный поцелуй. – Прощай, князенька, российский пиита!
Вдова со студентом ввели подгулявшего лейб-гвардии сержанта в дом, сам бурмистр придержал перед ним распахнутые двери, а тот продолжал балагурить:
– Вот ты, Данилов, хотя ты и златом препоясан, ты знаешь, что такое пиита, вирши, гекзаметр? Нет? Куда тебе, торгаш несчастный!
Оказавшись у лестницы, которая вела к нему в светелку, или, как он любил называть, на антресоли, барин взбунтовался и потребовал «посошок». Вдова вынесла ему чарочку, поклонилась, а он поставил новое требование;
– А кто будет мне чесать пятки? При дворе всем чешут, даже царевнам. Слышь, Грачиха? Пусть дочка твоя немедля придет, Аленка. Разве я ей не господин?
Но через минуту он уже храпел на перине гусиного пуха.
Хотя солнце уже низко стояло над лесом, завалинка сошлась вновь.
– Досталось тебе, мать моя, – сказал бурмистр, щелкая орешки.
История прачки Грачевой многократно обсуждалась и уже не вызывала лишних разговоров. Вольная дочь приказного писаря, она вышла по любви за переведенца-канатчика. Тогда особенно не разбирались – беглый, не беглый, лишь царю канаты вей. Дом они отстроили – вот этот самый, – родилась Аленка.
Да добрался-таки розыск беглецов и до канатчика Грачева. Явился полицейский ярыжка, предъявил повестку. Оказалось, что Грачев лет тридцать тому назад от кабальной записи уклонился.
14
Слово и дело – система политического сыска в России в XVII–XVIII веках: объявившие за собой «слово и дело государево» поступали для розыска в Преображенский приказ.
15
Преображенский приказ – учреждение, управлявшее гвардейскими полками, а в 1716 году ведавшее также охраной государственного порядка.