Выбрать главу

Саша съехал по сиденью, расположившись почти полулежа, расставив в качестве скреп ноги, и попытался хоть ненадолго сохранить расслабленное состояние уставшего от дороги тела. Новая кочка завалила Сашу на водителя. Саша хотел было извиниться, но передумал, и уселся высоко, твердо уставившись вперед.

…В голове копошилось что-то едва различимое и вполне равнодушное к Саше. В иные мгновенья он сам удивленно отмечал это копошение, казалось бы, своих мыслей — вялый сумбур почти не подвластных ему заметок, ассоциаций чего-то смутно отмеченного с чем-то уже забытым.

Одиночество, казалось Саше, недостижимо именно потому, что нельзя остаться воистину наедине с самим собой — вне этих отражений, которые оставили в тебе прошедшие мимо, без обильного репья обид, и ошибок, и огорчений. Какое может быть одиночество, когда у человека есть память, — она всегда рядом, строга и спокойна.

«Что за одиночество, если все прожитое — в тебе и с тобой, словно ты мороженщик, который все распродал, но ходит со своим лотком и, ложась спать, кладет его рядом, холодный…» — подумал Саша, и сам иронично хмыкнул над собой. «Бред. Какой бред», — сказал голос. Саша опять не ответил, но на этот раз согласился.

* * *

Деревня была темна, во многих домах не горели огни.

Саша почти не чувствовал оживления от того, что он вернулся в места, где вырос.

Ему давно уже казалось, что, возвращаясь в деревню, сложно проникнуться какой-либо радостью, — настолько уныло и тошно было представавшее взгляду. Несколько сельчан, неспешно идущих по обочине навстречу «копейке», остановились, вглядываясь в машину: кто это там, к кому? Саша даже не попытался рассмотреть остановившихся, чтобы никого не узнать. Все было чуждым.

Водитель подъехал к своему дому.

— Дойдешь? — то ли спросил, то ли просто, безо всякого вопросительного знака, заявил он.

— Дойду, — сказал Саша, постаравшись, чтобы это не прозвучало как несколько униженный ответ (получилось плохо), и вылез из машины. Деньги за дорогу Саша отдал еще в городе. Он размял тело и по совсем завечеревшей улочке отправился к родительскому дому.

Дорога была изуродована и грязна. Из иных домов мелкий мусор, объедки, помои выбрасывали и выплескивали прямо в канавы у дома — куры склевывали, что могли склевать, остальное тихо подгнивало. Саша сторонился канав — угадывая их по запаху и по неприятной мягкости влажной, подгнившей вокруг земли.

Путь к дому, располагавшемуся на соседней улице, он решил скоротить, пройдя огородом. К тому же, чтобы не было так тошно, лучше было подойти к дому неприметно, задним двором, постепенно погружаясь в неприглядность и запустение.

Он свернул на стежку, ноги расползались по грязи. Саша взмахивал руками и тихо матерился…

Напрасно Саша берегся грязи — пойдя по огороду, он все равно увяз, измазался и последние метры до калитки брел, обреченно ступая в черную гущу.

«Не забыл ли ты, как вскрыть засов?» — попытался Саша взбодрить, расшевелить себя. Он с трудом просунул руку в прощелок калитки (в детстве легче получалось — тоненькой лапкой-то) и сдвинул щеколду.

— Не забыл! — шепотом произнес Саша, натужно изобразив самому себе свою радость: последний раз качнул, будто качели, свой никчемный настрой, но не было ни ликования, ничего.

— Не забыл, — еще раз повторил он вслух, и эта фраза уже не относилась ни к чему, ничего не касалась, просто надо было что-то произнести, закрывая калитку и двигаясь по двору, среди двух заброшенных немощным дедом сараек и риги. Дальше располагалось стойло, где бабушка уже год как не держала козу, три года как там не было свиней, и десять лет как оттуда увели в последнюю дорожку корову Доманьку. Из стойла не доносилось запахов жизни, навоза, ни одна мохнатая душа не переступала там копытцами, никто не жевал, шумно дыша и пугаясь Сашиных шагов. Пахло только сыростью и грязью.

Саша тоскливо взглянул на дом — маленькие окошки были темны. Мягко, опасливо ступая, он прошел мимо рассохшегося забора — высившегося справа, и красно-кирпичной боковины дома — мрачневшей слева, и зачем-то остановился на углу дома — за углом располагалась входная дверь в дом. У входа стояла лавочка, Саша помнил ее и уже знал, что бабушка сидит на лавочке, сложив мягкие, усталые руки на коленях.

На дороге возле дома стоял ребенок с хворостиной. Что-то приговаривая, он хлестал хворостиной по луже и шипел, отскакивая от брызг.

Саша сделал еще полшага.

Да, бабушка сидела на лавочке — бесстрастно и недвижимо, казалось, она не видит ничего. И поведение ребенка, его игра, его голос давали понять, что и он не видит, не помнит о сидящей на лавочке бабушке. Бабушка и ребенок словно находились в разных измерениях.

Улица была пустынна, темна и грязна, как и все остальные улицы деревни. За огородами, поросшими корявыми сорняками, виднелся соседний порядок, еле помеченный редкими желтыми оконцами. Солнце заходило, почти зашло. Ребенок взмахивал хворостиной и топтался на месте.

Бабушка смотрела, не моргая, поверх ребенка, поверх огородов, поверх деревьев.

Деревня исчезала и отмирала — это чувствовалось во всем. Она отчалила изрытой, черствой, темной льдиной и тихо плыла. Заброшенные, вросшие в землю сараи, стоявшие вдоль дороги, чернели отсыревшими боками, прогнившими досками. На крышах сараев росла трава и даже кривились хилые деревца, прижившиеся, но не нашедшие куда пустить корни — под их слабыми корешками располагались холодные, опустевшие помещения, куда, к разбитым крынкам и продырявленным бочкам, заползали ужи, которых никто уже не тревожил. Кусты разрослись и ползли на дорогу.

Среди всего этого медленного и почти завершившегося распада ребенок смотрелся странно, стыдно, неуместно.

— Санькя… — выдохнула бабушка, когда Саша, сжав зубы, чтобы не развернуться и не убежать огородом, шагнул вперед, и скинул сумку на землю, и протянул руки к бабушке.

— Как же ты приехал, а? — спросила она. — На машине, поди? Один?

Саша отвечал утвердительно, что — один, что — на машине, и вглядывался в темное, круглое лицо бабушки, в ее слезящиеся глаза.

— Анадысь думала, как же Санькя не приедет, — сказала она, и Саша почувствовал малосильную укоризну в ее голосе. — Писем не пишет. Дед помрет, а Санькя не узнает…

«Помрет» бабушка произносила через «е», и оттого слово звучало куда беззащитнее и обреченнее. В нем не было резкости и было увядание. Ребенок недоуменно поднял глаза на Сашу, который обнял и поцеловал бабушку, прижав ее мягкие плечи. Быть может, для ребенка это было так же удивительно, как если бы Саша обнял дерево или угол сарая.

Саша поднял свою сумку и стоял в нерешительности. Бабушка открыла дверь в дом.

— Дед плохой совсем стал, до сентября не то доживет, не то нет… Не встает, исть не хочет, только водички попьет, — тихо говорила бабушка, заходя в сенцы.

Саша не решился войти в избу, где лежал дедушка, и прошел за бабушкой на кухню — она сразу, по хорошей деревенской привычке, начала готовить — без расспросов, которым свой черед.

На кухне горела слабая лампочка. Все было засижено мухами, и когда бабушка вошла, несколько мух беззвучно взлетели. Немного покружившись, мухи вновь спокойно сели — они были сытые и вялые.

Бабушка тихо говорила о сыновьях — у нее было три сына — Сашин отец и два Сашиных дядьки, один из которых был Сашиным крестным. Все сыновья умерли.

Первым умер самый младший, Сережа — разбился на мотоцикле, пьяный был. Два года назад, летом, в пьяной драке погиб Сашин крестный, Николай, он был средним сыном. Его положили рядом с младшим братом.

А полтора года назад в том городе, откуда приехал Саша, умер Сашин отец, Василий. Он был самым образованным в семье, преподавал в институте, но тоже пил, причем под конец пил зло и беспробудно.

Саша привез отца — в гробу — зимой… дорога была кошмарна… вспоминать о той дороге было невыносимо.