Если бы она была смелее, она родила бы ребенка. Несмотря на все переживания во время полного цикла беременности, она хотела дойти до конца и родить ребенка, но она была слишком напугана предстоящими вопросами, слишком пристыжена будущей встречей со своей семьей, слишком слабой, чтобы ощутить себя самостоятельной, бросить университет и стать одной их матерей-одиночек. Алис отвезла ее в клинику. Это должна была быть быстрая, несложная процедура, и с медицинской точки зрения все прошло, как предполагалось, но для нее все происшедшее показалось жестоким и унизительным, и она возненавидела себя за то, что пошла против своих же внутренних импульсов, своих убеждений. Четыре дня спустя она приняла в себя пол-бутылки водки и двадцать таблеток снотворного. Алис не должно было быть на выходных, и если бы она не изменила своих планов в последнюю минуту и не вернулась бы назад в общежитие к четырем часам дня, ее спящая соседка по комнате спала бы до сих пор. Ее отвезли в Кули Дикинсон Хоспитал и прокачали желудок, и на этом закончились университет Смит и так-называемая, нормальная Эллен Брайс. Ее перевели в психическое отделение больницы и держали там двадцать дней; а затем она вернулась в Нью Йорк, где провела долгий, бесконечно депрессивный период времени со своими родителями, спя в ее детской комнате, видясь с доктором Бернхэмом три раза в неделю, посещая терапевтические групповые собрания и глотая дневную дозу таблеток, которые должны были вылечить ее, но не вылечили. Через некоторое время она решила записаться на классы рисунка в Школу Искусств, а на следующий год — на классы рисования красками, и понемногу она начала чувствовать, что почти вернулась в мир вокруг нее, что где-то есть нечто подходящее для нее в будущем. Когда муж ее сестры предложил ей работу в агентстве недвижимости в Бруклине, она наконец съехала с квартиры родителей и начала самостоятельную жизнь. Она знала, что эта работа была не по ней, что разговоры с таким количеством людей каждый день могут стать бесконечным испытанием для ее нервов, но она все равно приняла это предложение. Ей необходимо было уйти, необходимо было освободиться от постоянно беспокоящихся глаз матери и отца, и это был ее единственный шанс.
Прошло пять лет. Сейчас, стоя на веранде дома, закутанная в пальто, с ее утренним кофе, она решает, что должна начать все заново. Как бы ни было больно услышать слова Милли два месяца тому назад, ее грубые, критичные слова об ее рисунках и картинах, она их заслуживала. Ее работы никому не адресованы. Она понимает, что у нее есть техника, что она, даже, небесталанна, но она загнала себя в угол, преследуя одну-единственную идею, и эта идея недостаточно крепка, чтобы вынести вес добиваемой цели. Она полагала, что деликатность ее штриха может привести ее в возвышенный и строгий мир, когда-то обитаемый Моранди. Она хотела рисовать картины, которые бы выказали немое чудо простых вещей, святой эфир, реющий в космосе между вещами, перевели бы человеческое существование в нечто мелкое, включающее в себя все там за нашими пределами, вокруг нас, точно так же, как она знает, что невидимое сейчас кладбище простирается перед ней, хотя она не может его видеть. Но она была неправа, доверившись лишь вещам, и только вещам, растратив ее время на бессчетное количество зданий в ее картинах и рисунках, на пустые улицы, лишенных людей, на гаражи, бензоколонки и фабрики, на мосты и эстакады дорог, на красные кирпичи старых складов, блестящих в сумрачном свете Нью Йорка. Все оказалось робким уходом, пустыми упражнениями в стиле, хотя единственное, что она хотела рисовать — это выражения ее чувств. Нет никакой надежды для нее ни в чем, кроме как в том, чтобы начать все сначала. Больше никаких неживых объектов, говорит она себе, никаких натюрмортов. Она возвращается к человеческой фигуре и заставит себя сделать штрих более смелым и более чувственным, более выразительным, более диким, если угодно, как могут быть дикими ее внутренние мысли.