Выбрать главу

Платонов — художник почувствовал угрозу в программе Матиссена: «делай с ним (с человеком) что хочешь», но не увидал, что такова русская историческая обыденность; что этот принцип стал главным в большевистской «антропологии», которая (этого Платонов тоже не разглядел) отнюдь не была изобретена, а всего — навсего являлась рутинной каждодневностью русской истории.

Один из героев «Эфирного тракта» мечтает «случайную нечаянную жизнь человека превратить в вечное господство над чудом природы» (I, с. 156).

Мысль, будто человек — хозяин природы, может родиться в сознании, долго пребывавшем в рабстве: раб думает не о том, чтобы освободиться, но чтобы стать господином. Поэтому в истории власть, переходившая в руки бывшего раба, становилась причиной нового рабства. Свободным может стать человек, но для этого нужно работать над созиданием в нем человека, а не заботиться о вызволении из рабства; необходимо воспитание гуманитарного сознания, которого не было у молодого Платонова, — оно стихийно складывалось в нем, сознательно же, как человек обыденной жизни, он до конца дней искренно поддерживал советский режим. Это противоречие обыденного и художественного сознания было сильно в Платонове. Подобный же тип противоречия усматривается в «Зависти» Ю. Олеши, в меньшей степени в утопии А. Чаянова. Не исключено, оно имеет типологический (по крайней мере, для той поры) характер.

Негуманитарность вызвана не революцией — та сама детище негуманитарных взглядов, насколько события зависят от мировоззрения. В «Чевенгуре», а потом в «Котловане» Платонов — художник совсем разорвет с традицией негуманитарного («шаманского») понимания человека, сохранив это понимание для оценки происходивших событий.

Утопично безоговорочное представление человека частью материального мира, в качестве таковой поддающегося любым, преимущественно социальным, экспериментам. Согласно опыту былых утопий, литературных и революционных, именно те, кто придерживался негуманитарных взглядов, рассматривали человека материалом любых рациональных опытов, в истинности каковых сами авторы не сомневались. Еще и еще повторю: так могло быть потому, что человека ставили в связь с миром, законы которого якобы известны, разве кое — какие частности требуют уточнения. Один из героев Платонова думает: «Электрон — существо примитивно организованное и биологические реформы в нем чрезвычайно легки» (I, с. 159).

Так оценивается материал, с которым имеет дело персонаж, но вместо «электрона» слышится «человек», что бы ни думал на сей счет автор. «Эфирный тракт» свидетельствует: поэтическая антропология, выраженная Платоновым в стихах, — не только дань молодости, но устойчивое личное убеждение, хотя в повести есть знаки, что антропология, которой предшествует многовековая российская история, дает трещину. Причина и в художественной индивидуальности автора, и в том, что наиболее чуткие натуры догадываются о ложности прежних воззрений.

«Русское овражистое поле в шесть часов октябрьского утра — это апокалиптическое явление, кто читал древнюю книгу — Апокалипсис. Идет смутное столпотворение гор серого воздуха, шуршит робкая влага в балках, в десяти саженях движутся стены туманов… В такую погоду, в такой стране, если ляжешь спать в деревне, может присниться жуткий сон» (I, с. 179–180).

Этот сон, можно допустить, из числа утопических снов русской литературы. Но те сны, как правило, благие — жутко пробуждение. Здесь жуток сон, страшна утопия. Родной, деревенский пейзаж — апокалиптическое видение; родина — катастрофа; это противоречит прежним (в стихах) взглядам Платонова, воображавшим перспективы благодетельными. Правда, через два десятка страниц пейзаж иной:

«Летнее солнце ликовало над полнокровной землей, и взорам двух людей предстала новая Москва — чудесный город могущественной культуры, упрямого труда, умного счастья» (I, с. 204).

Обычное дело: деревня либо спасенье, либо несчастье. Образ Москвы вполне соотносится со стихами молодого Платонова, безоговорочно поддержавшего социалистическую утопию, как это он делал всегда в своих осознанных, чистого разума сочинениях — статьях о литературе, публицистике и, увы, некоторых художественных вещах. До конца дней Платонов остался советским человеком, утопистом, т. е. его философия была принципиально негуманитарной. Но в «Эфирном тракте» эта негуманитарная антропология потрясена, кажется, впервые для творчества Платонова.