Выбрать главу
Товарищ, нам тесны планеты, Вселенная нам каземат<…> Товарищ, построим машины, Железо в железные руки возьмем.

Если душа — машина, то лицо и руки железные — новая анатомия, свидетельствующая, что рождается новый тип человека, хотя нет оснований считать, будто он — высшее достижение. Скорее обратное: вопреки намерениям автора началась деградация, исчезновение антропологических признаков, замещаемых признаками косной материальности.

В цилиндрах миры мы взорвем И с места вселенную сдвинем.

Почему герою Платонова так легко дается надругательство над миром — переделать до основания, расплавить, взорвать, умертвить Божью душу? Автор косвенно ответил: потому что имеем дело с новым типом, в котором глохнут разнообразные свойства, сохраняются худшие. Железным рукам должна соответствовать железная голова, а ей невдомек, что даже по обычному здравому соображению любое вмешательство в существующий порядок мира может не дать искомых результатов. О причинах подобного недоумия Платонов, хотел или нет, высказался открыто:

Я сердце нежное, влюбленное Отдал машине…

Вспомним цитированное суждение П. Д. Юркевича о сердце — образе человеческого в человеке; критику этим мыслителем антропологических идей Н. Г. Чернышевского, основанных, согласно Юркевичу, на примитивном, рационализированном представлении об устройстве мира и месте в нем человека. Лирический герой Платонова выразил именно этот примитивизм, близкий антропологии Чернышевского.

«Фрося хотела, чтобы у нее народились дети, она их будет воспитывать, они вырастут и доделают дело своего отца, дело коммунизма и науки. Федор в страсти воображения шептал Фросе слова о таинственных силах природы, которые дадут богатство человечеству, о коренном изменении жалкой души человека…» («Фро», 2, с. 146).

Выходит, человеческая душа изменится (к лучшему, само собой), поскольку природа откроет свои тайны; как бы заранее признано: все ее тайны, включая человека, раскрываемы. Это неизбежный вывод из антропологических посылок Чернышевского и стихов Платонова, исторически наследующего эти посылки, осознавал он сам такое на — следство или нет. Известный его рассказ о машинисте Мальцеве (1941) оканчивается:

«Я боялся оставить его одного, как родного сына, без зашиты против действия внезапных и враждебных сил нашего прекрасного и яростного мира» (2, с. 283).

По моему разумению, одно слово лишне — «прекрасный», естественный, впрочем, след взглядов раннего Платонова, не изжитых им в качестве мыслителя, человека, — отношение к стихиям косного мироустройства как благодетельным. Объективное содержание рассказа подтверждает лишь ярость мира, но не его красоту, попавшую в финал «от ума», от плохо объяснимой нечувствительности Платонова — человека к происходившему вокруг него.

Но почему «нечувствительность»? За две страницы до финала автор пишет:

«Я не был другом Мальцева… Но я хотел защитить от горя судьбы, я был ожесточен против роковых сил, случайно и равнодушно уничтожающих человека; я почувствовал тайный, неуловимый расчет этих сил (значит, не случайны и не равнодушны они. — В. М.)<…>…Я видел, что происходят факты, доказывающие существование враждебных, для человеческой жизни гибельных обстоятельств, и эти гибельные силы сокрушают избранных, возвышенных людей. Я решил не сдаваться, потому что чувствовал в себе нечто такое, чего не могло быть во внешних силах природы и в нашей судьбе, — я чувствовал свою особенность человека» (2, с. 282).

Замечательные слова: в нашей судьбе нет того, что есть мы, — нет человека, и мир, где мы живем, не может быть прекрасным, он глушит человеческое в нас; но вместе он прекрасен, ибо не будь его, не будь нескончаемых посягательств на человеческое в нас, мы, не исключено, так и не проснулись бы от вечного сна косной материи — небытия.

Однако у Платонова в слове «прекрасный» не читается этот смысл, и я усматриваю в его словоупотреблении свойственное ему противоречие слепой веры в коммунизм, в советский строй и художественной критики этих явлений (в «Чевенгуре», «Котловане») — противоречие, не осознанное самим автором.

Одновременно со стихами Платонов писал статьи об искусстве, приоткрывающие его эстетику. В них он обосновал то, что можно считать его эстетическим утопизмом, — своего рода автокомментарий стихов, прозы, его историко — культурной идеологии.

Июль, 1920 г., из рецензии «Но одна душа у человека» на спектакль Воронежского театра по роману Ф. М. Достоевского «Идиот»: