А. Шмидта, 1957). По крайней мере, в ближайшем будущем я не вижу поводов для появления утопий в былом жанровом значении понятия: «Чевенгур» «отбил охоту» к художественному проектированию будущего, а полное крушение коммунистической утопии в СССР, нечаянно для автора предсказанное романом, подтвердило исчерпанность возможностей жанра. Правда, в 50–60–е годы в СССР появляются две утопии И. А. Ефремова: «Туманность Андромеды» (1956) и «Час Быка» (1968). Однако с жанровой точки зрения они лишь повторяют давным — давно известные мотивы. Оригинальность этих книг состоит, пожалуй, в том, что использованы технологические «подсказки» эпохи. Что же касается новизны содержания, психологии, оба романа столь же консервативны, как прославляемая ими коммунистическая утопия, художественно отвергнутая еще в конце 20–х годов.
Со страниц «Чевенгура» (а может быть, благодаря этому роману) звучит важная для сознания русских тема — отказ от веры в утопический идеал, и вместе с этим преодоление некоторых архетипов сознания, от расставания с которыми зависит дальнейшее существование народа. Художественный опыт книги свидетельствует, что бессмысленны надежды на тысячелетнее царство. Сон о нем не станет явью, нужно изменить мысль о будущем, чтобы перестали грезиться хилиастические сны. Сжато выражая художественную философию романа, один из его персонажей произносит:
«Ты говоришь: коммунизм настанет в конце концов!<…>Стало быть, на самом коротке — где близко конец, там коротко! Стало быть, вся долгота жизни будет проходить без коммунизма, а зачем тогда нам хотеть его всем туловищем? Лучше жить по ошибке, раз она длинная, а правда короткая! Ты человека имей в виду!» (с. 293).
Сказано ясно и открыто: лучше долгая жизнь без коммунизма, чем близкая смерть с ним. И все же сказано не как решение, а в качестве одного из вариантов ответа на болезненный вопрос. Платонов, кажется, сам такого варианта не разделял. Но мысль определена, с ней нельзя не считаться, она звучит едва ли не классически: что предпочесть, жизнь или идею? Яков Титыч не задумывается: жизнь (человек) дороже, и Платонов не находит возражений. Кое — какие из своих былых мыслей он передает Саше Дванову, догадываясь, по моему предположению, что не все ладно: «Я раньше думал, что революция- паровоз, а теперь вижу- нет», — говорит Саша Гопнеру (с. 300).
На метафорическом языке это может означать сомнение в том, что прежде воображалось абсолютной ценностью. За несколько страниц до этого эпизода сводный брат Саши, Прокофий, определяет новую
жизнь так, что ее, точно, не пожелаешь, пусть уж старая, какая — никакая: «Каждый гражданин поскорее хочет исполнить свои чувства, чтобы меньше чувствовать себя от мученья. Но так на них не наготовишься — сегодня ему имущество давай, завтра жену, потом счастья круглые сутки — это и история не управится. Лучше будет уменьшать постепенно человека, и он притерпится: ему так и так все равно страдать» (с. 296)
Передано существо коммунистической утопии — уменьшать человека до тех пор, пока тот не сделается неразличимым элементом некой однообразной массы — назовут ли ее народом, населением, человечеством. Велика вероятность, что организация людей в совместную жизнь — независимо от интересов каждого отдельного лица — вообще свойственна утопизму, от «Республики» Платона до «Чевенгура» Платонова. Но в литературной русской утопии этот принцип единственный, сама же цель, ради которой все затеяно, уходит на дальний план и о ней не вспоминают. На первом месте — организация, тут‑то и нужно уменьшить человека: в своей нормальной величине он непригоден для благо- или какого угодно устройства его жизни на рациональных началах. Достоевский написал об этом в «Записках из подполья».
Платонов, поборник идеи коммунизма, начинает догадываться о ее невозможности в человеческом мире. «Чевенгур», независимо от авторской воли, оказывается последней литературной (и социальной) утопией: либо этот конец станет буквальным концом истории этого народа, либо найдутся силы, средства сойти с пути, который привел к такой утопии. В любом случае нельзя ни писать об этом, ни жить согласно такому порядку — вот почему я предположил: «Чевенгур» знаменует конец литературного утопизма.