Замечание в сторону. Подобная образность (климат=истории) настолько укоренилась в поэтических рефлексиях нашей литературы, что в одном из стихотворений Б. Л. Пастернак вопрошает:
Какое, милые, у нас Тысячелетье на дворе?
Об истории словно о погоде, и предположение, что климат (погода) может служить метафорическим аналогом страны, ее истории, политического строя, не выглядит нелепым.
Спустя несколько десятилетий, считая от романа Одоевского, Н. Ф. Федоров задумает проект глобальной метеорегуляции, и его предложение в контексте художественной метеорологии русской литературы могло означать признание: иными средствами вековечные нравы не изменить.
Одно любопытное наблюдение. 1 ноября 1994 г. в г. Долгопрудном Московской области я отклеил со стены листовку, вывешенную в связи с избирательной кампанией по выборам депутата в Госдуму от 109–го Мытищенского избирательного округа (выборы уже состоялись, и листовка теряла предвыборный смысл). Текст гласил: «Русь, куда несешься ты? Сограждане! Благодарю всех, кто поставил за меня свои подписи, и снимаю свою кандидатуру в пользу старейшего русского предпринимателя Павла Ивановича Чичикова. Лидер движения «Субтропическая Россия» Владимир Прибыловский, ночной сторож. Голосуйте за Чичикова!»
Заметьте, как соединились два утопических представления. Чичиков (я беру его в объеме 1–3–го томов романа) и субтропическая Россия. Первое (Чичиков — праведник) осуществимо, если Россия станет субтропиками, иными словами, пока не изменится климат, нечего ждать благодетельных перемен. Несмотря на комический характер листовки, безошибочно схвачен русский архетип, так сказать, наше бессознательное.
Очень похожий образ в «Туманности Андромеды» И. А. Ефремова. Повествуя о будущем человечестве, автор пишет: «Наиболее плотное население сосредоточилось у колыбели человеческой культуры — Средиземного моря. Субтропический пояс расширился втрое после растопления полярных шапок» (с. 64). Вслед за этим изменилась атмосферная циркуляция и прекратились ураганные ветры — все та же глобальная метеорегуляция, без которой, похоже, не мыслят и социальных преобразований.
Разумеется, не только русская литературная практика, от Щербатова до Ефремова, внимательна к климату. Гиппократ был, кажется, первым в европейской традиции, обратившим внимание на зависи — мость ума, психологии от климата. Однако социальных, политических последствий он не рассматривал, как это делает русская литературная утопия.
Арабский автор XII столетия Ибн Туфейль в «Романе о Хайе, сыне Якзана», своего рода антропологической утопии, арабской робинзонаде, повествует: на одном из Индийских островов, над экватором, «родился человек без отца и без матери»[15]. Тайну рождения философ объясняет тем, что остров «обладает самой умеренной температурой воздуха», «…не бывает ни чрезмерной жары, ни чрезмерного холода, и погода там поэтому однообразная» (с. 337, 338).
Ровное и благоприятное однообразие, отсутствие климатических крайностей — условие, по мысли автора, самозарождения, т. е., перевожу я на свой язык, антропологической утопии. Возможно, имеем дело с типологическим приемом, свойственным утопическому жанру, ибо равновесие крайностей, пропорциональное смешение противоположных качеств — необходимая характеристика «благого места» (второй смысл слова «утопия») и у Гиппократа, и у Ибн Туфейля, и у Щербатова, и у Одоевского. Отличие русской утопии, правда, в том, что ее авторы осознают: равновесие климатических крайностей — тот идеал, которого нет в природе, его надо создать усилием человека, тогда как, например, утопия Ибн Туфейля предполагает, что «благое место» существует, его надо лишь найти. Кроме того, русские утопии не знают «островной» географии, происходящее в них носит не столько даже континентальный, сколько глобальный характер, захватывает разом всю землю, переносится в космические дали. В этих‑то обстоятельствах, поражающих воображение грандиозными масштабами, о положении отдельного человека не помышляют — какая мелочь!
У Одоевского в «4338 годе» описано общество, где нет лицемерия и притворства (с. 287); где чувство любви к человечеству развилось до такой степени, что жанр трагедии изгнан из сценической практики (с. 301). Спустя почти сто лет Ю. К. Олеша в «Зависти» сформулирует задачу почти в тех же образах: надо избавить людей от мешающих им чувств — корысти, зависти и пр., т. е., прибавляю от себя, нужна новая порода людей, чтобы появилась новая социальность; человек лишь средство для этого. Такая столетняя перспектива позволяет догадываться о возможном содержании русского утопизма XIX столетия: не общество трансформируется ради отдельного лица, а оно, лицо, есть инструмент для переделки общества.