«История одного города» (1871) М. Е. Салтыкова — Щедрина воссоздает черную «изнанку» таковой системы, хотя книга эта не утопия. Однако изображенная писателем социальная картина, безумышленно комментирующая рамки Чернышевского, оказывается и непосредственным предшественником «Мы» Замятина. «Лишь в позднейшее время, — пишет М. Е. Салтыков — Щедрин, — мысль о сочетании идеи прямолинейности с идеей всеобщего осчастливления была возведена в довольно сложную и необъятную идеологических ухищрений административную теорию…»[8]
Описание вызывает в памяти бюрократические грезы сенатора Аблеухова («Петербург» А. Белого), образы романа «Мы», идеологическую практику советского государства. Русская утопия ощущала тесноту литературных границ, словно генерировала энергию, выталкивающую литературные описания из художественного текста, и многое, о чем писали русские утописты, перешло в каждодневный опыт. Этим русская утопия отлична от западноевропейской, социальные проекты которой так и остались явлением литературным.
И еще некоторые архетипические черты обнаруживает 4–й сон Веры Павловны. Одна — чуть ли не инстинктивное (т. е. вне каких‑либо рациональных обоснований) убеждение в превосходстве России над всеми странами. «Да у вас в целой Европе не было десяти таких голосов, каких ты в одном этом зале найдешь целую сотню…» (с. 424).
И другая: «Любите будущее, переносите из него в настоящее все, что можно перенести» (с. 426). Из неопределенного, без каких‑нибудь конкретных черт, всего — навсего воображаемого будущего, существующего лишь в голове писателя, переносить всю эту неотчетливость в настоящее — что же выйдет? То, что вышло: выдуманную идею, произвольно выкроенную из чужих материалов (Маркса), взялись осуществлять и подчинили ей жизнь миллионов людей. Главное, люди подчинились — такой ход событий не является — по логике, обнаруженной литературными утопиями, — чуждым, сознанию русских. Подчинились же!
То, что писал Чернышевский в начале 60–х годов XIX в., обнаружилось через несколько десятилетий у одного из поклонников и последователей писателя — В. И. Ленина. Рассказывают, что в 1891 г. в Самаре, во время тогдашнего голода в Поволжье, молодой Ленин, которого, по его словам, знакомство с творчеством Чернышевского «перепахало», был единственным из местных интеллигентов, кто не только не участвовал в работе комитета помощи голодающим, но считал, что сотрудников комитета надо остановить силой. Когда Ленин возглавил первое советское правительство, он так и поступил. Возникший в 1921 г. Комгол был вскоре распущен, а участники арестованы по обвинению во враждебной государству деятельности. Один из членов комитета, Б. К. Зайцев, позднее вспоминал: «Клонили к тому, чтобы весь наш комитет рассматривать как «заговор» и соответственно расправиться».[9]
Обвинение в заговоре, безусловно фиктивное, ибо комитет занимался только помощью голодающим (арестованных комитетчиков в конце концов выпустили, так и не найдя улик, хотя многих сослали, а потом и выслали), но по существу обвинение справедливо: да, помогающие реальным, а не выдуманным людям, в конкретной беде, конечно, враждебны государству, которое реальных‑то людей и ставит ни во что, ибо ведет счет на человечество, народы.
Из этого счета исходил и молодой Ленин в 1891 г., рассуждая: голод и разорение крестьян — следствие развития капитализма в России; миллионы умирающих людей — лучшая иллюстрация капиталистического зла, яркая агитация в пользу революции, грядущим торжеством которой оправдываются любые жертвы.[10]
Гибель миллионов живых людей будущий вождь считал не только оправданной целями социального переустройства («любите будущее»), но и необходимой — ускорялась победа якобы нового общественного строя. Да и чего стоит жизнь одной (или миллиона) гадкой старушонки ради счастья всех?
Подобная логика и преобладает в романе Чернышевского. Счет ведется не по одному человеку, а по множеству (по всем); человек изображен настолько незамысловатым, что и впрямь, чего такого жалеть.
Говоря об одном из персонажей, писатель упоминает общую черту, «по которой Сторешников очень удовлетворительно изображал в своей особе девять десятых долей истории рода человеческого» (с. 48).
Не походит ли на взгляды Базарова из «Отцов и детей» И. С. Тургенева? У меня, читатель, не редко возникало впечатление, будто Чернышевский — литературный псевдоним Базарова, ставшего писателем. Ведь он думал: люди, что деревья в лесу; ни один ботаник не станет заниматься отдельной березой.
10
№ 9. С. 39–40.