Выбрать главу

Конечно, дорогие сигары разрушают эксперимент, но он и без сигар ложен, ибо герою задана та степень самосознания, которая отделяет его от простого человека надежнее сигар и абрикосов. Простолюдин не ест по естественному для него положению, Рахметов осознанно. Это и есть решающая граница, не существующая в антропологии Чернышевского, имеющей дело с фантомами, призраками, а не реальными людьми.

Рахметов прочел всего Гоголя и после не читал ничего: остальное, полагал он, только испорченный Гоголь. А Гончаров с «Обломовым»? Тургенев? Чернышевский это знает, но это не нужно для конструкции героя, разрушает его схему.

Не только 4–й сон Веры утопия, но роман целиком, потому что утопична его антропология, и утопическая социология 4–го сна вырастает из утопической антропологии: будущее общество населяют выдуманные люди, чья жизнь устроена автором помимо них. Так же, не сообразуясь с намерениями, интересами людей устраивали жизнь после 1917 г. Одна из причин неудачи та же, что и неудачи романа: имелись в виду люди, каких никогда не было, люди выдуманные, идеи.

Художественная фальшь романа, а вместе и социальная фальшь «нового общества» имеют типологический характер. Намерения устроить жизнь на основании идеала, каким бы тот ни был (т. е. исходя из выдуманных представлений), всегда (в этом и типология) оборачиваются злом, потому что нет одного идеала для разных людей, нельзя устроить жизнь, минуя людей. Всякая такая попытка заканчивается одним — тотальным однообразием, следовательно, нечеловеческой жизнью, да и не жизнью вовсе.

Похоже, Чернышевский смутно догадывался, возможно, отгоняя эту мысль: «Тогда уже не будет этого отдельного типа, потому что (слушайте, слушайте! — В. М.) все люди будут этого типа, и с трудом будут понимать, как же это было время, когда он считался особенным типом, а не общею натурой всех людей?» (с. 218).

Зачем же нужен один тип людей? Затем, что вся социология и антропология автора описывают однотипного человека и не годятся для людей разных типов.

С тех пор, как Чернышевский написал эти строки, прошло сто с лишним лет, и мы, нынешние, не живем ли в той эпохе, какую имел в виду автор? И что же? Если что и сбылось из его мечтаний, то одно: действительно, с трудом понимаем время, когда всерьез полагали возможной упомянутую однотипность, хотя все эти сто с лишним лет только и делали, что выращивали такого человека. Причина (сама имеющая свою причину, о которой сейчас не веду речь) в том, что так и не удалось выйти за грань примитивного (утопического) представления о человеке, каким тот не был и не будет, хотя всегда можно понизить его уровень, и, к сожалению, мало надежд, что в массе своей люди будут этому энергично противиться.

Уже говорилось о склонности Чернышевского к описаниям бесполой любви. Не стану выяснять личных мотивов такого пристрастия. Задержусь лишь на том, какое место в романе, в художественной (а не индивидуальной) антропологии автора занимает эта склонность.

Как описана Вера Павловна? Смуглое лицо, хорошие волосы, отличные ботинки — нет женщины, женственности. Самые сильные страсти героини, подробно (и на сей раз со вкусом и физической пластикой) описанные, — сливки к чаю и ботинки.

Другая героиня, Настасья Борисовна Крюкова, рассказывает, как она любима ее возлюбленным: «Все‑то он на меня любовался! Сколько раз случалось: проснусь, а он сидит за книгой, потом и подойдет посмотреть на меня, да так и забудется, все сидит и смотрит» (с. 235). Мало этого, она сама тает под его взглядами, ей по сердцу такое любование, другого не надо. «И какое в это время чувство, когда любимый человек на тебя любуется: это такая радость, о какой и понятия нельзя иметь» (с. 235).

Вот это описано с настоящей страстью, со вкусом, с пониманием. Автора не в чем упрекнуть: да, такие натуры попадаются, но из них не состоит человечество. Социальный же проект Чернышевского, предусматривающий преобразование России и всего мира, ориентирован, хочет или нет автор, только на такие натуры. Этот ангелоподобный тип, знакомый, можно допустить, автору из его собственной психологии, по этой причине не может лечь в основание проектируемой всеобщей жизни, подобно любому частному случаю, как бы тот ни был привлекателен. «Ведь тут уж ни тревоги, ни боли никакой нет в этой приятности, а так ровно, тихо чувствуешь<…>и грудь шире становится, дышится легко, вот это так, это самое верное: дышать очень легко. Ах, как легко! так что и час, и два пролетят, будто одна минута, нет, ни минуты, ни секунды нет, вовсе времени нет, все равно, как уснешь и Проснешься…» (с. 235–236).