Выбрать главу

Подавляло гуманитарную мысль то, что настойчиво культивировались взгляды, которым человек всегда оказывался помехой, его отбрасывали, объявляли вторичным, производным, допускающим замену любым другим человеком. Воспитана (и с умыслом, и невольно) психология, для которой человек существовал в упрощенном обличье материального существа, чуждого каким‑либо метафизическим заботам. Разумеется, с таким нечего считаться.

Раскольников еще задумывался. Его большевистские потомки — те самые персонажи истории, о которых как фигурах литературы сочинял утопии Брюсов, изначально смотрели на людей в качестве материала собственных теорий. Потом, когда в теориях отпала нужда (а то и атрофировался навык вымышлять мало — мальски связанные логические построения), как на некую служебную среду, вроде леса, который время от времени надо прорубать, чтобы лучше рос.

Базаровское сравнение людей с деревьями не случайный образ. В романе Н. Н. Златовратского «Устои» (1883) есть эпизод: герой объясняет, чем нехороша жизнь в лесу. «В поле‑то к солнышку ближе, теплее; перед людьми и перед Богом виднее станет. Вот лес уроним, того и смотри, над верхушками крест с погоста увидим — что звезда загорится!.. Ну, лишний раз и Бога вспомнишь, и лоб перекрестишь»[54].

Вот оно что: в лесу не до Бога, только и знай озирайся, там не душу спасать, а тело. Может быть, в этом одна из причин: «лес» не понуждал заботиться о душе, он — вечный языческий мир, и борьба с ним воспитывала определенные и надолго устойчивые качества. «Лес» не то что сводил на нет рассчитанные усилия человека, он демонстрировал, насколько они несовместны с растительной мощью. В классической русской литературе, от Пушкина до Чехова, лес выступает образом сил, враждебных человеческому существованию. Вырубка деревьев в произведениях А. П. Чехова («Дядя Ваня», «Вишневый сад») походит на месть язычеству языческой же души, и хотя герои писателя пробуют остановить эту дикую месть дикости, они беспомощны: лесом заросли души, люди становятся деревьями, и базаровская метафора приобретает прямой смысл, как стала прямой литературная утопия.

В 1920 г. Е. И. Замятин написал роман «Мы», получивший жанровое определение «антиутопии», что едва ли верно. Если читать книгу в контексте русской утопической традиции, в ней видны черты, свойственные национальному литературному сознанию, проявившемуся в классике XIX столетия.

Единственное, может быть, отличие романа от предшествующих ему опытов литературной утопии в том, что грядущее изображается местом, где не хочется быть, тогда как, по обыкновению, утопия описывает некий желанный порядок. Впрочем, и эта характеристика не имеет абсолютного значения. Разве будущее романа «Что делать?» желанно? Правда, сам Чернышевский считал его таковым, в отличие от Замятина, осознававшего угрожающие черты грядущих перемен. И все же по утопической традиции Замятин восходит к Чернышевскому — в этом убеждает сравнение обеих книг.

Вот что видит Вера в четвертом сне:

«Золотистым отливом сияет нива; покрыто цветами поле, развертываются сотни, тысячи цветов на кустарнике, зеленеет и шепчет подымающийся за кустарником лес, и он весь пестреет цветами, аромат несется с нивы, с луга<…>, а за нивою, за лугом, за кустарником, лесом опять виднеются такие же сияющие золотом нивы, покрытые цветами луга…» (с. 404).

Где же место наблюдателя этих картин? Судя по аромату, несущемуся с лугов, наблюдатель здесь, среди цветов. Но тогда как он видит то, что за лесом? Если же наблюдатель неведомо как поднят над всем, парит (ведь нужно время, чтобы разглядеть все это, и тогда вспоминается старый вопрос: «Отчего люди не летают?» Автору нужно, и полетят), он должен, чтобы почувствовать аромат, лететь/парить низко, а чтобы увидеть картину за лесом, подняться высоко. Значит, он все же не парит, а летает, меняя высоту. Этот полет подтверждается: «У подошвы горы, на окраине леса… воздвижется дворец. — Пойдем туда. Они идут, летят» (с. 405).

вернуться

54

Златовратский Н. Н. Устои: История одной деревни. М.: ГИХЛ, 1951. С. 267.