В 1947 году, на удивление многим, «Окопы» были «лаурированы».
Потом меня все спрашивали:
— Расскажите, как вам вручали премию. Торжественно? В Кремле? Кто?
Увы, и не торжественно, и не в Кремле, а через окошко МХАТовского администратора тов. Михальского. Он по совместительству был секретарём Комитета по Сталинским премиям.
Я постучал в это самое окошко, к которому с трепетом подходил в студийные ещё годы в надежде попасть на «Турбиных».
— На сегодня контрамарок нет, — сказал Михальский, даже не повернувшись в мою сторону, он говорил с кем-то по телефону.
— Мне не контрамарку, а…
— Билеты в кассе. От двенадцати до пяти…
— Нет… Мне это самое… Как его… Диплом, что ли…
Он мельком взглянул на меня — фамилия? — и, продолжая говорить по телефону, вынул из шкафа две плоские бордовые коробки — большую и маленькую. Из ящика стола папку, из неё лист.
— Вот тут, пожалуйста. Распишитесь.
Я расписался и взял свои коробки. В большой был диплом. В маленькой — золотая (так говорили) медалька с профилем вождя.
Беседа по телефону при мне так и не закончилась.
С этого момента, точнее дня — 6 июня 1947 года — все издательства Советского Союза, вплоть до областных и национальных, стали включать книгу в свои планы. Делалось это автоматически — раз лауреат, в план, срочно…
Следствием этого было то, что в парижском «Фигаро» через много лет сообщено было в статье, посвящённой только что прибывшему эмигранту, — «личный друг Сталина, член ЦК, миллионер в рублях…»
Миллионером не стал, но какие-то деньжата завелись. Членом ЦК, разумеется, никаким не был, а что касается товарища Сталина…
Вот тут-то и подъехал ко мне, обогнув бел-горюч камень, большой чёрный «ЗИС», и выскочивший оттуда моложавый полковник вежливо козырнул:
— Прошу.
— Куда? — опешил я.
— Садитесь, пожалуйста. Рядом с шофёром попрошу.
— А коня?
— Не беспокойтесь, всё будет в порядке.
Я сел, и мы поехали.
О том, что Сталин невелик ростом и конопат, я, конечно, знал. И то, что «курьёзен» и хороший тамада, тоже, со слов четы Корнейчуков. Но то, что он встанет из-за стола и пойдёт тебе навстречу, кто мог это ожидать? А он встал и пошёл навстречу.
— Заходы, заходы, будь дарагым гостэм, — и, взяв под локоток, подвёл к креслу возле своего стола. — Садысь, садысь, сталинградец, потолкуем. Куришь?
Говорил он с акцентом, но небольшим (в дальнейшем читатель пусть сам расцвечивает его речь, я не буду).
Сталин сел за стол, выдвинул ящик, взял оттуда коробку своей знаменитой «Герцеговины Флор», вскрыл её и протянул мне.
— Кури.
Папироса долго не выковыривалась, от волнения дрожали пальцы. Сталин заметил, но ничего не сказал. Только что-то вроде улыбки промелькнуло на его губах.
— Между прочим, почему «Герцеговина Флор» называется? Не знаешь?
Откуда я мог знать? Сам всегда удивлялся этому нелепому не «Герцогиня», а «Герцеговина».
— Тоже не знаешь. Никто не знает. Даже такой умный, как Шкловский, и то не знает. Странно. Очень странно…
Чиркнув спичкой, он долго, попыхивая, прикуривал трубочку, знаменитую свою сталинскую трубочку. Точно как на напельбаумовской фотографии, мелькнуло у меня в голове. Когда-то я был очень поражён, обнаружив её в спальне Твардовского, над самой кроватью. Другая — Бунина, висела над письменным столом. Это странное содружество долго не давало мне покоя.
Прикурив, Сталин откинулся в кресле и стал разглядывать меня.
Было одиннадцать часов утра. Я запомнил это, потому что часы, неизвестно где висевшие, я их так и не обнаружил, очень сухо и по-деловому пробили одиннадцать.
Всё последующее я попытаюсь изложить как можно точнее. Дело нелёгкое, с тех пор прошло не более не менее как тридцать пять лет, какие-то детали стёрлись, но главное не это, главное — количество выпитой водки. А выпито было много. Сначала вино, потом только водка. Меня это несколько удивило — всегда думал, что грузины не очень-то падки на водку.
Учесть надо ещё и то, что рассказчик, как правило, всегда несколько идеализирует, приукрашивает свою роль и поведение в описываемом событии. Вряд ли мне удастся этого избежать, но, понимая всю значительность того, что я сейчас поведаю, постараюсь быть предельно точным.
Какое-то время Сталин, откинувшись в кресле, рассматривал меня.
Мучительно пытаюсь сейчас вспомнить, какое же чувство я испытывал тогда. Первое, что напрашивается, конечно — страх. Перед тобой в кожаном кресле сидит убийца, самый страшный из всех убийц, которых знало человечество. И перед ним ты, один-одинёшенек. В большом пустом кабинете.
Но как ни странно, страха не было. Было что-то другое. Черчилль в своих мемуарах писал, что, готовясь к первой встрече со Сталиным, строго-настрого наказывал себе ни в коем случае не идти первым навстречу. Но достаточно было ему, маленькому седому человеку, показаться в дверях, как какая-то неведомая сила толкнула английского премьер-министра в спину, и он торопливо пересёк весь громадный пустой зал, а Сталин стоял.
Нет, входя в кабинет, я никаких клятв себе не давал. Коленки, правда, малость дрожали, когда сопровождающий меня вежливый полковник сказал, открывая передо мной тяжёлую, обитую кожей, дверь: «Товарищ Сталин вас ждёт», но, кажется мне, вошёл я спокойно, не убыстряя шаг, и вот тут-то Сталин пошёл мне навстречу. И усадил против себя. И угостил «Герцеговиной Флор». И во всём его облике была только приветливость, только доброжелательность. И в памяти моей на миг вспыхнул рассказ одного очень хорошего человека, который ни при каких обстоятельствах не мог соврать. Рассказ Ивана Сергеевича Соколова-Микитова. Сталин тоже как-то вызвал его к себе. Узнать подробности рейса «Малыгина» — Иван Сергеевич принимал в нём участие. Очень понравился ему тогда Сталин. Такой обходительный, любезный, немногословный, внимательно слушал.
Насчёт исходивших от него гипнотических или каких-то других флюидов ничего не могу сказать — думаю, что моя скованность на первых порах (к концу она, увы, исчезла под влиянием винных паров) была бы такой же, сиди я перед Черчиллем или де Голлем. Впрочем, ни тот, ни другой, насколько известно, в лагеря писателей не загоняли — деталь существенная.
Итак, Сталин разглядывал меня. А я его письменный стол. Пытался запомнить предметы на нём — отточенные карандаши в вазочке из уральского камня, маленький самолётик на стальной пружине и большой, зелёный, точно лётное поле, бювар. Потом я поднял глаза, и взгляды наши встретились.
И тут он, молчание несколько затянулось, сказал наконец:
— А я думал, высокий, широкоплечий блондин, а ты вот какой, да ещё с усиками… Так вот, знаешь, чего я тебя пригласил? А? Не знаешь… Со Сталинской премией хочу поздравить! — и неторопливо протянул мне руку.
Я вскочил и, пожалуй, торопливее, чем надо, пожал протянутую ладонь.
— И почему твоя книжка мне понравилась, тоже не знаешь? — Он произнёс это после небольшой паузы, во время которой я чуть не выпалил: «Служу Советскому Союзу!», но вовремя сдержался. — Задница у меня болит, вот почему. Все её лижут, совсем гладкая стала.
Он рассмеялся, зубы у него были чёрные, некрасивые.
— Совсем как зеркало стала, — он встал и прошёлся по комнате. Роста он оказался не больше моего, пожалуй, даже пониже, но плотнее, покрепче, шире в плечах. — Ты сегодня вечером что делаешь? — спросил, остановившись передо мной. — Может, девушке свидание назначил?
— Никак нет, товарищ Сталин.
— Тогда приглашаю тебя к себе. Премию твою отпразднуем. Винца попьём. У меня хорошее, государевых подвалов.
Впоследствии в разговоре он несколько раз вспоминал царя, но всегда говорил «государь». Не царь, не Николашка, не Николай II, а государь. И никакого озлобления. «Слабенький государь был, безвольный, не такой России нужен был…»