Иногда она тормозила у бара, выходила и лезла в какой-нибудь грузовик. «Мужик, что машину не гонит, и дома хрен не загонит», — напевал я ее присказку, пока они отъезжали. Зато теперь я мог выбраться с фонариком, когда все ушли, и спокойно, так же в точности, как мы делали вместе, порыться в мусорных мешках, отыскивая еду. «Малая крошка, да не выплюнута из окошка». Действуя же в одиночку, я перешептывался с ней, как будто мы были вместе: словно она рядом и прикрывает тыл. Я даже шепотом сообщал ей про свои находки.
— Пакет сухих соленых крендельков.
— То, что надо. Что ты еще там нарыл, малыш? — отвечал я, подражая ее голосу.
Потом появился жених — тот, за которого она вышла замуж. Я жил в его комнате, пока они ездили в Атлантик-Сити отмечать свой медовый месяц. Они рассчитывали провести там две ночи. Дверь была заперта на два замка — внутри и снаружи, чтобы я чувствовал себя в безопасности. Но когда минуло несколько ночей и мои крекеры закончились, и не было ни корочки хлеба, я сидел у темного окна и смотрел на вожделенные мешки, которые еще не увезли мусорщики. Теперь мне до них было не добраться.
Ночами я не гасил света и спал весь день после моих любимых мультиков про Багса Банни. На пятые сутки я рассчитывал, что они вот-вот вернутся, и просидел ночь напролет на стуле, рисуя ее портреты на белой стене черным маркером. В этом занятии я прокоротал ночь, пока первый фиалковый расплыв утра не прокрался в комнату, напомнив, что рука онемела, а стены вокруг уже исписаны до неузнаваемости.
После шести ночей, проведенных в полном одиночестве, он вернулся, но без нее.
— Выскочила замуж, а потом сбежала, как только деньги промотали, — сообщил он, мрачно подперев руками голову. Насчет стен он ничего не сказал, хотя я уже стоял с ремнем наготове. Он только плакал, разглядывая мои рисунки на стенах, где в нелепых и неузнаваемых формах изображалась она. Пока он плакал, я стянул целлофан с последнего ломтика сыра, доел его и отправился спать, хотя луна еще желтела шрамом посреди черного неба.
Проснулся в слезах: вороны с красными крыльями порхали у меня перед глазами, раздирая мои ноги в разные стороны, его дыхание обжигало мне шею, когти вцепились в лицо, вжимая в подушку. И тогда впервые вороны принялись клевать меня, и это оказалось даже хуже, чем можно было вообразить. Их клювы входили в меня как клинки, как пилы, как сверла. Пронизывающая насквозь боль вывернула меня наизнанку, а он с плачем повторял ее имя, снова и снова, пока у меня не потекла кровь из уха.
Я замер, оставив всякие попытки выползти из-под него. Я воспарил с маркером в воздухе и рисовал на потолке ее, как только вороны снова настигали и набрасывались на меня.
Полотенце подо мной стало алым от крови и хлюпало, как будто там была разлита томатная похлебка.
— Пошли, — сказал он, едва наступила следующая ночь, и одел меня, завернув в новое полотенце и засунув его мне в трусы. Он отнес меня к машине, где я привалился к дверце, выжидая, пока он запрет дом. Он повез меня в нашей машине, которую оставила она, а не в своем фургоне.
Мы ехали долго и свернули на какую-то грязную дорогу, где нельзя было пройти, чтобы не увязнуть. Вдруг машина затормозила.
— Прости, — сказал он, достал фонарик из-под сиденья и ушел.
Я поднялся и увидел удаляющийся луч света, скользивший меж деревьев. Я смотрел, пока свет окончательно не растаял в темноте и лишь одинокая луна просвечивала сквозь сумрачную толпу деревьев.
Огонь, вспыхнувший ярким светом прямо в глаза, ослепил меня, но я отчетливо услышал голоса.
— Держите его, сестра!
Снова вспышка. Я извивался, но хватка была прочной.
— Теперь переверните.
Меня перекатили на живот, раздвинув ноги в стороны. Еще одна вспышка — и я опять слепну, но изворачиваюсь и за плывущими пятнами вижу двух полисменов напротив: они стоят, хмурятся и попивают из бумажных стаканчиков, над которыми поднимается пар.