Еще одна женщина склонилась надо мной, сообщив таким же успокаивающим голосом:
— Ты в больнице. У тебя в вене иголка от «системы» и кислородная трубка в носу, чтобы ты мог дышать. Так что лежи спокойно. — Рука опустилась на мой лоб. — Все в порядке, малыш?
Я кивнул, голова закоченела и надсадно ныла. Я не мог даже пошевелить ею.
— Здесь твоя бабушка, — сообщила женщина, погладив меня.
— А мама? — прохрипел я шепотом.
— Она тоже лежит в больнице. Выпишут не раньше чем через полгода.
Я напряг шею, пытаясь разглядеть бабушку, которая поворачивалась к нянечке, собираясь что-то сказать. Та сняла руку с моего лба и обернулась к ней.
— Через полгода он здесь окочурится, и она окончательно свихнется.
Уронив голову на подушки, я провел языком по растрескавшимся, облезшим губам. Внезапно я ощутил приступ зверского голода.
— Ее выловили голую, в чем мать родила, посреди автострады «Мемориал», она пророчила конец света.
Я услышал, как сокрушенно замычала нянька.
— Она так ничему и не научилась у отца, не узнала, что такое лжепророки!
— Тут никогда заранее не скажешь, — убежденно сказала нянька, и я поплыл под гудение машин, похожее на бормотание молитв.
Мы ехали в молчании, не проронив ни слова, как будто ничего не случилось — да и в самом деле, чувство было такое, что все происшедшее настолько закономерно, будто это осталось далеко в прошлом. Словно мы еще раз отсмотрели фильм, снятый о нашей судьбе.
Мы обогнали бегущего Бадди, который одолел половину пути до города: он уже сбил пламя и, судя по всему, обгорел не так сильно, как Честер, но все же был в копоти и красный как вареный рак, а волосы на голове выжжены почти дотла. Мы даже не притормозили, чтобы рассмотреть его. Мы ехали, остановившись только чтобы заправить бак, мама расплатилась скатанной в трубочку бумажкой, которую извлекла из лифчика под майкой.
Мы ехали, пока не добрались до какого-то города размером побольше, чем тот, в окрестностях которого жили с Честером, и этот город был мне незнаком. Я окунулся в пустой сон без сновидений. Проснулся, когда она остановилась возле магазина «секонд-хенд», принадлежавшего Армии Спасения.
— Жди меня здесь, — ровным бесцветным голосом велела она. И, уходя, бросила напоследок: — Окон не открывать, думай об очищении мыслей и храни свои помыслы чистыми. — Затем она исчезла за обклеенными листовками дверями Армии Спасения.
Вернувшись, она заполнила салон запахом нафталина. Я заглянул в набитую сумку: вся одежда там была черного цвета.
— Твоего размера не было, мы покрасим то, что на тебе, чтобы уголь не узнал тебя, — монотонно произнесла она, трогая машину с места.
Остановились у аптеки. Здесь она купила черную краску для волос и противоядие. Она прочитала на ярлыке: «В случаях острого отравления…», многозначительно постучав ногтем по коричневой пластиковой бутылочке, и сунула ее под сиденье. Мы приехали на заправку «Мобил». Здесь мы уединились в женской уборной, заблокировав за собой дверь. Она приготовила раствор и намазала волосы мне и себе холодной черной краской.
Кто-то стал стучать в дверь.
— Уборная не работает, — крикнула она. — Проваливайте!
Мы сидели на кафельном полу, пока она отсчитывала время, когда краску можно будет смыть:
— Один Миссисипи, два Миссисипи, три Миссисипи, четыре…
Из уборной мы вышли с черными волосами, оставив за собой раковины, обведенные черной каймой. Она сняла майку, джинсы, свои серые кроссовки, белоснежный лифчик и трусики, оставив все это в бумажном пакете с рекламой пункта Армии Спасения под туалетной кабинкой. Теперь на ней был только блестящий черный плащ и черные ботинки на толстой рифленой подошве.
— Закупим провиант, выкрасим оставшуюся одежду, и черный уголь не узнает нас. — Она довольно улыбнулась, и мы проследовали к машине.
Несколько дней спустя меня выписали из больницы. Один из приходских проповедников дедушки отвез меня домой, его волосы персиково-рыжего цвета плотно облегали череп, как приклеенные. Все три часа дороги он читал вслух псалмы, сделав перерыв только для того, чтобы послушать дедушкину радиопроповедь на тему «Почему мы сгорим в вечной геенне огненной, если не спасемся по-настоящему».
Я глядел на белый пластиковый браслет на своем запястье, где багровыми буквами было выведено мое имя. Когда я впервые пришел в себя, там было написано «Джон Доу», [12]но, как оказалось, один из работников больницы знал моего деда, навел справки в полиции, и теперь я снова возвращался в свое прошлое, с напомаженными волосами, прямым пробором, в черных штанах из мягкой ткани, в белой накрахмаленной сорочке на пуговках-кнопках и курточке.
Прежде чем выйти из машины, остановившейся перед супермаркетом «Пиггли-Виггли», куда нам предстояло сходить, чтобы запастись черной краской и единственными «белыми» продуктами: «Принглз» и «Кэнада Драй», я достал из заднего кармана черный камешек и выложил его на панель перед ней.
Мама смотрела на малыша и долгое время ничего не говорила. Я хотел признаться ей в том, что случилось тогда, в подвале, перед пожаром: об угле, спрятанном под домом, о том, что я один во всем виноват, но вместо этого сказал только:
— Это ребенок.
Она понимающе кивнула и взяла его. После чего прижала камешек к сердцу и сунула в карман, не разжимая ладони.
— Спасибо, — прошептала она.
Я снова стоял в уставленном антиквариатом дедушкином кабинете, словно во сне вспоминая запахи лимонной мастики мозаичного стола, печеного хлеба, топот полуботинок по паркету, часы, отсчитывающие секунды, и правила из Библий в мягких замшевых переплетах, а также свисавшие с крючьев кожаные ремни.
Я прислушивался, ожидая угадать приближение его шагов, и в отсутствие этих долгожданных звуков осторожно приблизился к черной печке с открытой заслонкой, из которой скалилась решетка, напоминавшая тюремное оконце или почерневшие зубы каторжника. В ее пасти светился красный демон.
Я приложил руку к металлу как делал дома, когда становилось жарко: и рука мамы легла сверху, прижимая мою ладонь.
В машине она обернулась ко мне и стала говорить очень серьезно, откидывая слипшуюся прядь волос, сейчас напоминавшую язык сношенного ботинка.
— Мы с тобой — единственные, кто выжил и перенес проклятие. Все остальные сгорят заживо или будут отравлены.
Уголком глаза я видел, как болтают и смеются прохожие, выталкивая из магазина тележки со снедью, ничуть не обеспокоенные своей грядущей судьбой.
Под Рождество она всегда рассказывала мне эту сказку, приезжая домой ранним утром, пропахшая пивом, помадой и сигаретным дымом. Включая свет, она расталкивала и сажала меня в кровати и рассказывала, что случилось с ней на Рождество.
Это был древнегерманский обычай — а мой дедушка был родом из германцев, как и те гортанные слова, что она выкрикивала бабушке поздней ночью, когда меня увезли.
Над камином вывешивалось десять чулок — по числу детей в семье, а пустые башмачки ставились под елкой. В Рождественское утро все выстраивались перед дверью в коридоре, в праздничных нарядах, притихшие и взволнованные, ожидая, пока бабушка не запустит их в комнату. Они чинно шли к камину и по весу чулка определяли, радоваться им или горевать.
— Я знала, что в моем в чулке, и по перешептываниям братьев узнавала, что у них, — бормотала она, похлопывая себя по колену. — У них случались «сюрпризы», но не у меня. — Она забросила руку мне на плечо. — Я всегда была примерной девочкой. — Она встряхнула головой, как норовистая лошадь, откидывая с глаз волосы, запутавшиеся в ресницах. — Образцовой девочкой. И вот… — Она запустила пальцы в пряди, пропитанные табачным дымом. — Каждый находил у себя в чулке сласти или розгу… Джейсон и Джозеф получили в подарок березовые прутики, а мы с Ноа и Джобом — куски угля. — Голос ее сорвался в крик: — Чертов уголь! И вот…