— Ну, как ваша тетка? — спросил он, осматривая шикарную бороду Пукесова, выросшую чудесным веером иод самым подбородком. — Всё лунные ванные с ней принимаете?
Пукесов повел глазами; он отличался особой вихлявой красотой; он почитывал Фрейда и, по слухам, будучи в отпуску, ставил себе голос, чтобы нравиться девушкам и начальству.
— Никакой тетки и не было, — изысканно возмутился он. — А если бы и была какая замневеста, то это отнюдь... Как-никак мы живем один раз. — Он не испугался Мароновского лица и нахально прибавил: — Лично я не верю в загробную жизнь.
— Ну, знаешь туркменскую поговорку: если двое скажут, что ты пьян, — ложись в постель, — улыбался Маронов. — Так вот, велю тебе: завтра в шесть пойдешь в Каракумы. Участок твой на тридцать километров к югу от Сухры-Кула. Езжай и орудуй во всю мощь твоей силы и красоты!
Пукесов мигнул, как бы говоря: ладно, крути, от беспартийного слышу!
— Знаете, главное дело и бабцо-то пустяшное. — Он не прочь был, видимо, сообщить имя и адрес своей партнерши; еще недавно он не удивился бы такому же предложеньицу от своего подчиненного. Но начальство молчало, и Пукесов разумно свернул в сторону. — Кстати... я хотел поговорить с вами, товарищ Маронов. В учрежденье, когда выделяли меня на саранчу, говорили — правда, довольно смутно — о командировочных и сверхурочных. Я просил бы вас, товарищ Маронов, подтвердить мою работу у вас в отряде... там накопилось уже достаточно.
— Вы удивительно аккуратны, ничего не забудете, — сквозь зубы и багровея сказал чусар и подумал, что если он сейчас же, немедленно не плюнет Пукесову в физиономию, то ему придется каяться весь век. Губы его скривились.
— Вы не идете завтра в Каракумы, товарищ Пукесов. Двадцать суток ареста.
Тот уходил почти веселым; имея точное представление о Каракумах этого времени года, он под арест отпра- [555] вился как-то уж слишком незамедлительно; он просто обожал сейчас казенную, воображаемую кстати, решетку, из-за которой не вправе была его вырвать никакая общественная повинность.
Так, с применения пятьдесят шестой статьи Уголовного кодекса, началась та деятельность Маронова, за которую он получил прозвище н е и с т о в о г о чусара, — а л я л и Маронов.
Он прогадал все-таки, гражданин Пукесов. Маронов раскаялся в своей жестокости, и на рассвете, разбудив арестанта, красноармеец вручил ему, потрясенному, лопату и флягу: Пукесов отправился в пески рядовым рабочим отряда. Еще в большей степени, нежели яды и железо, ощущалась нехватка в героях и статистах для этой трагической эпопеи. Огромная протяженность саранчового фронта требовала целых полков, а республика располагала лишь полудобровольческими ротами. Самые условия момента вызвали к жизни те чрезвычайные меры, которые не применялись со времен гражданской схватки, и только они помогли Туркмении защитить свой труд и насущный хлеб.
Вслед за шестидесятипроцентной мобилизацией областных профсоюзов на фронт были кинуты безработные и торговцы; большинство этих последних немедленно объявилось кишечными больными, но Акиамов пригрозил, что будет вставлять им желудочный зонд для проверки, и это психологическое лекарство излечивало самые застарелые колиты в кратчайший срок. Рынки опустели, со складов сняли сторожей, но и красть было некому. Верховный чусар, наделенный соответственной властью, разрешил призвать и учительство. Словом, к середине лета в противосаранчовой армии так или иначе находились все — кроме милиции, уголовного розыска, смены рабочих на электростанции и еще боенских рабочих; могучий невод мобилизации не пощадил даже аптек. Пограничные части с самого начала кампании вели всю разведывательную работу по расположению и передвижению саранчи, но все чаще теперь к комбригу Туркменской поступали телеграфные просьбы выделить то сорок, то вдвое красноармейцев на ликвидацию прорывов. Рабочий день удлинился на два часа, отпуска были приостановлены, в исполкомах велись дежурства круглые сутки, и никто не удивился бы в тот месяц декрету, что и черная туркменская ночь отменяется отныне.
Не щадя себя, Маронов не щадил и людей, лишь бы [556] заткнуть вовремя эту саранчовую хлябь. Бойцы отправлялись в зной с двухведерными бочонками, которые рассыхались тотчас же по опустошении; Маронов взял на учет все бурдюки в округе и уже протягивал руку за глиняными кувшинами дехкан. Даже и во сне слышался ему этот хриплый шепот живых: «Воды, Маронов, воды, дьявол...» Он добился у Акиамова позволенья обязать каждое дехканское хозяйство доставить ему по фунту выкопанных из земли кубышек. Сверх того, в кооперативах, где сразу удесятерилось количество товарных соблазнов, была объявлена покупка кубышек по четвертаку за килограмм. Их жгли на глинистом пустыре, обычном туркменском такыре, и при удачном ветре далеко в пустыне стелился густой смрад горящего саранчового жира. Маронов, не зарывая кубышек, надеялся этим удушьем хоть немного задержать кулиги, уже подступившие к кендерлийским горизонтам... Он шел на все и не боялся, что его сместят за превышение полномочий: всякий на его месте, менее неистовый, попал бы под суд за бездействие власти.
На Кендерли глядела вся республика, это был саранчовый Верден того года. Маронов беспрерывно находился в разъездах и ночевал почти в седле; он ездил и подвергал мобилизации все, что попадало в поле его зрения. Стоял верблюд, и в прохладной его тени, как в тени дерева, сидел человек и уплетал лепешки. То был джерчи — туркменский коробейник; он вез с собой незатейливый товар пустыни — керосин, финики, курагу, нас-каяды и пиалы, которые не успел распродать из-за саранчи. Маронов складывал его сокровища под навес, а самого усылал с лопатой и с собственным верблюдом туда же, откуда тот возвращался. И еще там, случилось, проезжал непостижимый человек в плюшевых штанах, которыми он производил на всех неизгладимое впечатление.
— Кто вы? — строго спросил чусар, просматривая неопределенный документ с печатью рабиса.
— Я?.. Артист.
— Что вы делаете? — щурился чусар.
— Кто, я?.. Финская и греческая пирамида с имитацией огней, а также световой баланс с кипящим самоваром на лбу. Я, так сказать, единственный в этом роде!
— Меня распирает любопытство, — сказал чусар, надписывая что-то на бумаге. — Я никогда не видел баланса с кипящим самоваром. Вы не кишечный больной? [557]
— Я?.. н-нет,— сказала жертва, озираясь и уже без прежнего достоинства.
— Как вы относитесь к Советской власти?
— Кто, я?.. Разумеется, хорошо.
— ...а к саранче?
— Я?.. Разумеется, плохо.
— Другого я не ожидал от вас. Артисты, знаете, всегда шли впереди. Мы живем в век героев, не правда ли?.. Сегодня в четыре вы пойдете к колодцу... вам скажут его названье потом. Сегодня у нас вторник? Значит, летный возраст имаго наступит только дней через пять. Вы вполне успеете. И потом, очень прошу обратить внимание, сколько занимает времени этот процесс последней линьки перед окрылением. Мне сообщили — три четверти часа, но это невероятно. Ей же надо перевернуться, расправить крылья... Мне казалось, минимум — часа два-три. Итак, успеха, товарищ!
— Я буду жаловаться!.. — неожиданно заорал человек в плюшевых штанах.
— Вас посылают не диких ослов укрощать, а просто рыть ловчие канавы. К тому же личная моя просьба насчет научных наблюдений совсем не обязательна.
— Да... но я же не солдат, а артист! — смутилась жертва.
— Я и сам в душе артист, но это почти неизлечимо. Не надо ссориться людям, столь близким по склонностям, — жестко улыбнулся Маронов и вдруг рявкнул: — Стыдитесь, гражданин, ступайте!.. там не убивают!
Он был зол, он был даже яростен в этот день, Маронов; втайне он несколько пугался обстановки, в которую попал. Помимо сил явных, стихии и людей, вокруг него действовали незримые политические силы. То дехкане, на убеждение которых он тратил недели, оказывались размагниченными в сутки; то таинственная рука снимала цветные флажки, которыми он размечал зараженные или отравленные пространства; то, хотя и в малых количествах, пропадал яд, предназначенный на шистоцерку... Когда в соседнем кишлаке при весьма загадочных обстоятельствах умер больной дехканин, тот самый, который в памятный день приезда встретился Маронову на берегу Аму, чусар нарочно поехал туда на вскрытие; он знал наверняка, что встретит и его юную жену. Вскрытие происходило в ковровой мастерской; на станок уложили доски, но получился наклон, тело сползало, а [558] врач торопился. Маронов удалил из мастерской всех, кроме голосившей кучки родных, которых сюда пригнало, по-видимому, более любопытство, чем горе.