Род наш был древний: едва ли не со времен Ягайла. Знатный и нищий: одно малое именьице Рованичи Игуменского уезда, что под Минском, близ нынешнего Червеня. И на то бумаг не имелось: во время грозы двенадцатого года все сгорели. Иного предлога русским властям и не нужно было: объявили моего предка безземельным шляхтичем и пустили по миру вместе с верными крестьянами. Сначала-то они только подьячих грабили.
— Но не жгли в запертом доме, верно? — проговорил я. С детства ненавидел эту сцену.
— Нет, конечно. Дед Павел знаешь какой был? Ну, прапрапрадед… Гонористый, храбрый, высокий, и высокая душа в серых глазах горит. Непокойная, яростная. И влюбчивая… Как по улице пройдет — все паненки шеи себе сворачивают, чтобы на него лишний раз полюбоваться. А лет ему тогда было чуть поболее двадцати, и красавец, как на иконе. Такой разве может не по чести, а по мести поступить, будто подлый писарский крючок, крапивное семя? Это же значит — вровень с нелюдью стать.
— А грабить упомянутую нелюдь — это, значит, в строку.
— Да не нужны были ему деньги! У богатого лишек отнимет — а нищему даст.
— Ну, это я уже понял. А Маша троекуровская, похоже, нужна оказалась? Он ведь, по слухам, тоже учителем нанимался. К одному богатому шляхтичу.
Вспомнил я о том некстати: Славка возмущенно поджала губы.
— Как он мог влюбиться? Он же мою маму за себя взял. Когда его пан Помарнацкий признал и жандармам выдал, так ни одна шляхтянка за него не вступилась.
— Вот-вот. Совсем как та Маша, — вставил я.
— Рассказывают, что вот уже схватили его, привезли в Витебск в тяжелых ножных цепях, ведут в охранное управление — а он посередине улицы идет и смеется, шутит с конвойными. Всё ему нипочем было! И железо. Прямо посреди Офицеровой улицы, на глазах у стражей, скрутил его и разорвал на мелкие части.
— Ну что же, — ответил я, — легенда как легенда.
— Это быль, Михась. О том до сих пор полицейские записи сохранились. Пушкин их, по слухам, так и вставил в роман, ни одной запятой не переменив.
Теперь я вспомнил кое-что еще.
— Погоди, Бронислава. Твоего предка ведь из Витебска в Псков перевезли, и бежал он уже из тамошней тюрьмы. Как писали: «Неизвестно куда отлучился». Точно-точно. Будто в лавочку за сигаретами.
— Вот и не коси под неуча, — недовольно ответила Славка. — А то: «Знать не знаю, ведать не ведаю».
Так я, кстати, никогда ей не говорил.
— И как в воду скрылся.
Вот это я ей в самом деле сказал.
— Не «как», а на самом деле, — ответила моя Слава. — Смотри!
Что уж она сделала — не знаю. Вроде как слегка повела рукой у меня перед глазами — и ночная темнота будто сделалась прозрачной и серебристой, как в канун полнолуния. Да это он и был — нет, серебряный таз уже выкатился в зенит и светил оттуда во всю свою силу…
Старый парк. Ветхий панский дом с обрушенной крышей. Следов пожара нет, но стены потемнели от плесени, крыша провалена посередке — снега тут много зимой выпадает. Как в популярной песне: позабыт, позаброшен, государственному восстановлению не подлежит. Ну, язва я такая, что поделать…
— Тут подвал имеется, — говорит за спиной невидимая Бронислава. — А в нем — потайной ход. Длиной в километр с добрым гаком. Ты как думаешь, мой дед зря сюда вернулся?
Ну конечно. Через всю страну пилил, чтобы главное разбойничье сокровище отрыть. Так я и сказал моей гидессе. Или подумал, а она угадала.
— Я же говорила тебе — не корыстен он был. Любил лишь добрых коней да отменное оружие.
— Я пан Ковальский… тьфу, Островский, а она — пани Островская, — перефразировал я Сенкевича.
— Саблю-баторовку, времен короля Стефана Батория, у него стражники еще в поместье Помарнацкого отобрали.
— Он же учителем притворялся.
— Почему — «притворялся»? С его-то образованием? Дед, чтобы тебе знать, иезуитский коллеж кончил с отличием, это тебе не пылким французом перед русской барышней выкаблучиваться. И шляхтич — он даже на черной земле шляхтич. А его корабеля….
— Душа самурая.
— Смейся. Тут у него старинная жигмунтовка в стене была замурована. От всякой мрази и сырости завернута в промасленную тряпицу. Знаешь, что такое жигмунтовка?
— Клинок имени короля Сигизмунда Третьего по прозвищу Ваза. Тот швед, что по совместительству на престоле Речи отметился, и оттого вышел описанный паном Генриком многолетний потоп. Почти как у Габриеля Маркеса, только еще хуже.