Рваная сбруя бренчала и позвякивала на тощих ребрах мулов. В теплом воздухе веяло неуловимой прохладой, которая усилится с наступлением темноты. Дорога шла по светлой равнине. Порою в блестящих зарослях бородачевника или из-за бурых обнаженных лесов раздавался печальный звук ружейного выстрела; временами навстречу попадались люди на повозках, верхами или пешком, и кто-нибудь приветственно махал темной рукой негру в застегнутой доверху армейской шинели, исподлобья бросая короткий взгляд на сидевшего рядом с ним белого. «Здорово, с рождеством!» На горизонте, за желтыми зарослями бородачевника и бурыми верхушками деревьев, уходили в бездонное небо голубые холмы. «Здорово».
Они остановились, выпили, и Баярд угостил возницу папиросой. Солнце теперь стояло у них за спиной, в безмятежной бледной синеве не было ни облачка, ни ветерка, ни птицы. «Дни нынче короткие! Еще четыре мили. Веселей, мулы!» Сухой стук копыт по расшатанным мосткам, под которыми, журча, переливался и сверкал ручей меж неподвижных ив, упорно не желавших расставаться с зеленою листвой. Рыжая лента дороги поползла вверх, на фоне неба с обеих сторон бастионами встали зубчатые сосны. Фургон поднялся на гребень холма, и перед ними открылось плато с узором из блестящего бородачевника, темных вспаханных полей, бурых пятен леса и разбросанных тут и там одиноких хижин; оно уходило в мерцающую лазурь, а над низкой полосою горизонта стояло густое облака дыма. «Еще две мили». Позади висело солнце, словно медный шар, привязанный к небу. Путники снова выпили.
Когда они посмотрели вниз, в последнюю долину, где блестящие нити рельсов терялись среди деревьев и крыш, солнце уже коснулось горизонта, и воздух медленно донес до них глухие раскаты далекого взрыва.
– Все еще празднуют, – сказал негр.
С солнечных холмов они спустились в сиреневые сумерки, в которых украшенные венками и бумажными фонариками окна отбрасывали блики на усыпанные хлопушками ступени. Дети в разноцветных свитерах и куртках носились по улицам на сайках, в повозках и на коньках. В полумраке где-то впереди снова послышался глухой взрыв, и они выехали на площадь, по-воскресному тихую и тоже усыпанную обрывками бумаги. То же самое всегда бывало и дома – мужчины и юноши, которых Баярд знал с детства, точно так же проводили рождество: немного выпивали, зажигали фейерверк, наделяли мелочью негритянских мальчишек, которые, пробегая мимо, поздравляли их с рождеством. А дома – рождественское дерево в гостиной, чаша гоголь-моголя возле камина, и вот уже Саймон с неуклюжей осторожностью, затаив дыхание, на цыпочках входит в комнату, где они с Джонни лежат, притворяясь спящими, и, улучив минутку, когда он, забыв об осторожности, наклоняется над их постелью, во все горло кричат: «С рождеством!», а он обиженно ворчит: «Ну вот, опять они меня перехитрили![79]» Но к полудню он утешится, к обеду разразится длинной, добродушной, бессмысленной речью, а к ночи станет уже совсем hors de combat [80], между тем как тетя Дженни будет в ярости бегать по комнатам и, призывая в свидетели самого Юпитера, клясться, что, покуда у нее достанет силы, она ни за что не позволит превращать свой дом в трактир для бездельников негров. А когда стемнеет, в каком-нибудь доме начнутся танцы, и там тоже будут остролист, омела и серпантин, и девочки, которых он знал всю жизнь, с новыми браслетками, веерами и часами, среди веселых огней, музыки и беззаботного смеха».
На углу стояло несколько человек, и когда фургон проезжал мимо, они внезапно бросились врассыпную, в сумерках блеснуло желтое пламя, и громкий взрыв ленивыми раскатами прокатился меж молчаливых стен. Мулы дернули и ускорили шаг, и фургон, дребезжа, покатился быстрее. Из освещенных дверей, увешанных фонариками и венками, настойчиво зазвучали мягкие голоса, и дети, неохотно отвечая на зов, печально росли по домам. Наконец показалась станция; возле нее стоял автобус и несколько автомобилей. Баярд слез, и негр подал ему мешок.
– Премного благодарен, – сказал ему Баярд. – Прощай.
– Прощайте, белый человек.
В зале ожидания горела докрасна раскаленная печка, вокруг толпились веселые люди в лоснящихся меховых шубах и в пальто, но заходить ему не хотелось. Прислонив мешок к стене, он зашагал по платформе, стараясь согреться. Вдоль путей с обеих сторон ровным светом горели зеленые огни стрелок; на западе, над самыми верхушками деревьев, словно электрическая лампочка в стеклянной стене, мерцала вечерняя звезда. Он шагал взад-вперед, заглядывая сквозь светившиеся красноватым светом окна в зал ожидания для белых, где в праздничном воодушевлении беззвучно жестикулировали веселые люди в шубах и в пальто, и в зал ожидания для негров, где пассажиры, тихонько переговариваясь, терпеливо сидели в тусклом свете вокруг печки. Повернув туда, он вдруг услышал, как в темном углу возле двери кто-то застенчиво и робко проговорил: «С рождеством, хозяин». Не останавливаясь, он вытащил из кармана монету. На площади снова раздался глухой взрыв фейерверка, в небо дугою взмыла ракета; мгновенье провисев в воздухе, она раскрылась, словно кулак, беззвучно растопырив бледнеющие золотые пальцы в спокойной синеве небес.
Наконец подошел поезд, со скрежетом остановились вагоны с ярко освещенными окнами, Баярд взял свой мешок и среди веселой ватаги, которая громко прощалась, посылая приветы и поручения отсутствующим, поднялся в вагон. Небритый, в исцарапанных сапогах, в грязных военных брюках, в потрепанной дымчатой твидовой куртке и измятой фетровой шляпе, он нашел свободное место и поставил под ноги кувшин.
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
1
«…А поскольку сущность весны – это одиночество, легкая грусть и чувство некоторого разочарования, я полагаю, что очищение переживается значительно острее, если для большей полноты ко всему этому добавить еще и известную долю ностальгии. Когда я дома, мне всегда приходят на память яблони, или зеленые лужайки, или цвет моря где-нибудь в далеких краях, и я предаюсь грусти оттого, что не могу находиться везде одновременно, и еще оттого, что в одной весне нельзя изведать все вместе, сразу, как уста всех женщин мира у Байрона[81]. Но теперь я, кажется, обрел цельность и сосредоточился на одном вполне определенном предмете, что, очевидно, свидетельствует в мою пользу». Перо Хореса остановилось, сам оп вперил взор в страницу, испещренную его почти совершенно неразборчивыми каракулями, а изысканные слова, которые он только что написал, все еще звучали в его мозгу, причудливо и немного грустно, между тем как он сам покинул свой письменный стол, и комнату, и город, и всю ту грубую, крикливую новую обстановку, в которую забросила его судьба, и его неуемная фантастическая ущербность уже опять беспрепятственно витала в пустынных запредельных далях, соединив там воедино все свои несовместимые элементы. На толстых плетях, увивавших карнизы веранды, уже, наверно, набухают сиреневые бутоны, и он без всякого усилия ясно увидел знакомую лужайку под виргинскими можжевельниками, сверкающую белыми и желтыми звездами нарциссов и жонкилей, между которыми в ожидании своей очереди зацвести стоят высокие гладиолусы.
Но тело его оставалось недвижимым, и рука с остановившимся пером замерла на исписанном листе. Бумага лежала на желтой полированной поверхности его нового письменного стола. Стул, на котором он сидел, тоже был новый, как и вся комната с ее мертвенно-белыми стенами и панелями под дуб. Целый день в ней палило солнце, не умеряемое никакими шторами. Ранней весною это было даже приятно, как, например, сейчас, когда солнечные лучи вливались в комнату через выходившее на запад окно, освещая письменный стол, на котором цвел белый гиацинт в глазурованном глиняном горшке. Задумчиво глядя в окно на толевую крышу, как губка, впитывавшую и излучавшую зной, за которой, прислонясь к кирпичной стене, стояла кучка усыпанных жалкими цветками адамовых деревьев, Хорес со страхом думал о ясных летних днях, когда солнце будет раскалять крышу прямо у него над головой, и вспоминал темный затхлый кабинет в своем доме, где всегда тянуло ветерком, где сомкнутыми рядами стояли нетронутые пыльные книги, которые даже в самые знойные дни, казалось, излучали прохладу и покой. И, думая обо всем этом, он снова отвлекся от той вульгарной новой обстановки, в которой пребывало его тело.
79
81