И в это время в Туле на карте, висевшей в кабинете секретаря обкома партии, появилась отметка о новом партизанском отряде в тылу врага — на дальних Рубенсах обороны Москвы.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
В городе оккупанты. В центре и на прилегающих к площади улицах танки с черными крестами… вереницы рычащих автомашин. Толпятся солдаты… Чужая, отрывистая, словно лающая речь.
Тихо, безлюдно на окраинах. Редко покажется одинокая фигура прохожего. Торопливо, крадучись, проскользнет он вдоль посада — и снова улица кажется вымершей. Только иногда чуть звякнет у колодца ведро, скрипнет калитка, глухо промычит корова в закутке да кое-где скупо заструится в сером осеннем небе дымок из трубы. Лишь внимательный взгляд различит в окне за шевельнувшейся занавеской человеческую фигуру, чуткое ухо уловит за калиткой шорох, тихие голоса…
Первый день в городе прошел относительно спокойно. Утром немецкая танковая бригада, грохоча гусеницами, проследовала по шоссе дальше, обстреляла подготовленные на косогоре, безлюдные оборонительные сооружения, восстановила переправу через реку и, оставив подоспевшие моторизованные патрули, ринулась прямо на Черепеть.
Вскоре вдали загремели орудия, но через полчаса отзвуки дальнего боя стихли. Видно было, как над Черепетью поднимались густые клубы черного дыма. Черепеть горела…
В успокоившийся было Лихвин стали подходить пехотные и интендантские части. Гитлеровцы в темносерых и темно-зеленых шинелях, с металлическими орлами на пилотках и фуражках заполнили город. Размещаясь на постой, сновали они по опустевшим улицам, нагруженные разными домашними вещами из разгромленных квартир. Слышались выстрелы, треск ломаемых дверей, чьи-то крики. Даже ночью слышались шум и треск. Продолжали гореть дома… Небо было зловеще-багровым от ближних и дальних пожарищ. Прошло еще несколько дней, и город принял более спокойный вид. Оккупанты стали обживаться.
Саперы с миноискателями обследовали общественные городские здания, и вскоре над ними забелели фашистские флаги со зловещей черной свастикой.
На перекрестках появились таблички на русском и немецком языках с новыми названиями улиц. На стенах домов и на заборах выделялись афиши тоже со свастикой, провозглашавшие новый порядок в городе.
Запрещалось вечером появляться на улицах города — расстрел. Помогать советским войскам и прятать красноармейцев — расстрел. Нарушать порядок и относиться враждебно к оккупационным властям — расстрел.
Население призывалось мирно сотрудничать с оккупантами. Жителей в Лихвине осталось мало, едва одна треть. Но те, кто остался, хотели жить… Нужно было как-то приспосабливаться к новым условиям жизни. И люди стали приспосабливаться. Одни скрепя сердце и с болью в душе. Другие более спокойно. Стали появляться на улицах.
— Ну как?.. — спрашивали, встречаясь друг с другом.
— Пока живем…
— Мы тоже…
Общее горе сблизило многих, но не всех. Нашлись такие, которых оно еще более озлобило, толкнуло на путь предательства. В городе появились люди с белыми повязками на рукавах — полицаи.
Приглядывались к полицаям… Среди пришлых, незнакомых людей оказались и свои, лихвинские: продавец из пивного ларька Чугрей… сапожник Ковалев…
С полицаями жители города сталкивались часто. От этих людей теперь зависела их жизнь. С чужими было легче. Со своими тяжелее. От чужих можно отговориться, сослаться на болезнь, на старость, встретившись, не поздороваться и пройти мимо. От своих же не укроешься. В небольшом городе каждый на виду, как в зеркале. Появилась в Лихвине и городская управа. Так теперь назывался орган новой власти, разместившийся рядом с комендатурой в здании, где раньше помещался народный суд.
Появился и бургомистр, «хозяин» города, как почтительно именовали его полицаи. Город продолжал жить, ожидая, что-то будет дальше.
Никто толком не знал, что делается на фронтах войны. Одно было ясно — немцы ушли далеко вперед. Они продолжают наступать. Возвращавшиеся обратно беженцы еще более усиливали гнетущее настроение. Говорили что враг уже взял Тулу, подошел к Москве. В его руках Ленинград и весь юг страны с Украиной и Крымом. Неужели наши не остановят и не дадут отпор? Неужели не погонят оккупантов обратно? Вслух об этом говорили мало. Находились такие, которые считали, что все уже погибло и прежнее не вернется. Но большинство еще ждало, надеялось… верило. А когда вблизи города был взорван вражеский склад с боеприпасами, многие воспрянули духом. А потом взлетели в воздух штабеля со снарядами в Черепети. Заговорили в Лихвине о партизанах. Тем более что о партизанах заговорили и оккупанты. На самых видных местах в городе появились напечатанные крупным шрифтом объявления, в которых жители города и района предупреждались, что за помощь или укрывательство партизан грозит расстрел.
Объявления читали, и многие радовались.
— Наши-то… действуют!..
Оказывается, правда, что остались в районе и в городе люди, не пожелавшие склонить свою голову перед врагом… Слухи упорные и убедительные…
Говорили, что в партизанский отряд ушло все руководство района и, кроме того, к партизанам присоединился большой отряд красноармейцев, не успевших выйти из окружения.
Словно луч света забрезжил в непроглядной осенней темени. Стало как-то легче дышать и переносить разом навалившиеся невзгоды. Может быть, партизаны придут на помощь. В случае чего можно уйти к ним. Тем более что они действуют так смело и оккупанты так боятся их. Город ждал…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Два человека в городе: Григорий Штыков и заведующий городскими банями Якшин, разные по возрасту, характеру и настроению, в эти трудные для Родины дни жили особой жизнью, не похожей на жизнь многих других. Тот и другой еще задолго до оккупации города ждали прихода немцев, но ждали каждый по-своему. Еще в июле, согласившись на предложение Тимофеева в случае необходимости остаться в городе на подпольной работе, Гриша Штыков стал готовиться. Он никак не ожидал, что именно ему предложат вступить в единоборство со столь грозным врагом.
Невысокого роста, сутулый, со впалой грудью и, может быть, поэтому несколько замкнутый, держался он всегда в стороне. И вдруг Штыков стал общительным, стал чаще чем когда-либо бывать на улицах, присматриваться к людям. Первое испытание он выдержал с трудом. В сентябре, когда комсомольцев позвали на помощь — рыть оборонительные сооружения, Гриша пришел в райком комсомола и заявил:
— Работать не буду… Здоровье не позволяет. — И демонстративно выложил на стол свой комсомольский билет.
Секретарь райкома комсомола Чернецова удивленно взглянула на Штыкова. Отбирать у него комсомольский билет никто не собирался и никто ни в чем не обвинял его.
— Струсил?.. — резко спросила она.
У Гриши похолодело сердце: «Не знает… — подумал он: — Ничего не знает…»
Опасаясь, что Чернецова станет его расспрашивать, уговаривать, Штыков, еще более сгорбившись, повернулся и пошел к двери, не зная, обижаться ему или радоваться. Так непривычна для него была новая роль. Только выйдя из райкома комсомола, Штыков успокоился. Чернецова права. Обижаться на нее глупо.
«Так нужно… Держись, Гришка!..» — приказал он сам себе, крепко, до боли стиснув зубы.
Теперь, когда пути были отрезаны и Штыков изолировал себя от товарищей, стало еще труднее. В городе узнали о случае в райкоме, но в суматохе военных дней быстро позабыли.
«Ну, а дальше что?..» — спрашивает он сам себя.
Дальше, как его предварительно проинструктировали, — жить в городе и ждать, когда придут немцы.
Самое же главное — он не мог нарушить запрета пойти к Тимофееву. Даже если до Лихвина и не дойдут фашисты — терпеливо ждать, пока не разрешат ему снова стать комсомольцем, снова стать прежним Григорием Штыковым.
Но фронт приближался, и Гриша все более входил в свою роль. Он по-прежнему не жалел, что согласился стать подпольщиком. Наоборот, на каждого здорового, сильного человека, встречавшегося ему в городе, Гриша смотрел с некоторым превосходством и даже с вызовом.