— Не кому-нибудь, а точно можно сказать кому, — нравоучительно поправил Якшин.
Ковалев небрежно махнул рукой, показывая тем самым, что теперь уже бесполезно говорить о людях, которые переправились на противоположный берег.
— Кому служишь-то? — неожиданно спросил Якшин, остро, испытующе взглянув на своего собеседника из-под нахмуренных бровей.
— Как кому? — растерялся Ковалев. — Ты это про что?
— Переправились одни — могут и другие воспользоваться. Разве можно так оставлять?
— А ты переберись на тот берег да пригони обратно, — язвительно посоветовал Ковалев. — Ишь какой прыткий!
— Доложи коменданту — тот найдет средство.
— О всяком пустяке докладывать… Ладно, доложу, — неохотно согласился Ковалев. Оп искоса поглядел на Якшина, помолчал и добавил: — Суетливый ты какой стал, сударь. До всего тебе дело есть.
Они медленно шли по заснеженной тропинке. Якшин немного прихрамывал, а Ковалев искоса поглядывал на пего и думал: «Отчего это Якшин так заговорил? Что он может знать?»
— Ну как, доволен своей жизнью? — вскользь спросил Якшин, все больше хромая.
— А то как же?.. — простодушно откликнулся Ковалев. — А тебя вот не поймешь. Хитришь все, сударь. Замысел-то у тебя, видно, наполеоновский.
— Что имею, тем и довольствуюсь, — нарочито унылым голосом отозвался Якшин, незаметно улыбнувшись. — Чем бог наградил, тем и довольствуюсь.
— Все туману напускаешь. Наводишь тень на ясный день, — не задумываясь, по привычке подковырнул Ковалев Якшина.
Якшин резко остановился, смерил Ковалева гневным взглядом с ног до головы и, не сдержавшись, крикнул:
— Наступи себе на язык, сапожник! — И потом, словно спохватившись, уже мягче добавил: — Если только хочешь во мне друга иметь. А друг я тебе надежный, полезный… — И снова предостерегающе понизил голос: — Смири свою гордыню.
— Гордыню? — удивленно переспросил Ковалев. — Моя гордыня вот, — старик похлопал рукой но своей белой повязке. — Но ты, вижу, сударь, большой человек. Мудро говоришь и не все понятно. Раскусить тебя, сударь, надо большой ум иметь. — Ковалев теперь говорил льстиво, то забегая вперед и вглядываясь сразу подобревшими глазами в неподвижное лицо Якшина, то снова идя рядом. — Такой человек мозговатый — и жил все годы на задворках. Хоронил свою образованность.
— Хоронил, — гордо и спокойно согласился Якшип, поглаживая рукой свой сизый подбородок. — А почему — понять надо…
— Вестимо, — поспешно согласился Ковалев. — Как не понять, не те порядки, не старое время, сударь.
— Вот именно! Чужой я был среди чужих. — Якшин помрачнел, а голос у него становился все более мягким, монотонным: — Поддерживала меня только неугасимая вера. Терпеливо я дожидался возвращения светлого дня.
— Все так… Все так… — словоохотливо поддакивал Ковалев, семеня рядом с Якшиным, который шел, гордо подняв голову, уже не хромая.
Завязать дружбу с Якшиным, узнать его агентуру, выпытать, кем он был раньше, — такую задачу ставил Ковалев:
— Приглядывался я к тебе раньше… Не знал, что ты за человек. Всегда серьезный, молчаливый, слова не вымолвишь зря…
Своей лестью Ковалев неожиданно обезоружил Якшина. Как и многие неудачники, Якшин был очень тщеславен, высоко ценил свой ум, свою хитрость, и ему захотелось сразу поднять себя в глазах Ковалева.
— Ты думаешь, я — это я? — внезапно, с заметной гордостью спросил Якшин и, хитровато прищурив глаза, засмеялся. Слушай, мол, какой я откровенный.
Ковалев насторожился. Наконец-то удалось нащупать слабую струну в характере Якшина.
— А кто же ты?.. — с наигранным удивлением спросил он и снова забежал вперед, не сводя острых, внимательных глаз с лица Якшина.
Якшин с минуту подумал. Ковалев терпеливо ждал.
— Облик только мой и душа во мне моя, остальное не мое, чужое. — Якшин снова с удовлетворением погладил свой сизый, колючий подбородок.
— Кто же ты? — допытывался Ковалев. — Жил столько лет, и не замечали…
— Такова была моя защита… — усмехнулся Якшин; — Как в книге священного писания сказано: «В одиночестве моем находил я покой своему бытию».
— Ну и голова!.. — удивлялся Ковалев. Седая щетина на лице его топорщилась, глаза то прищуривались, то снова широко раскрывались. — Неужели, сударь, теперь тебя не определят на большую должность? Пустили по мелкому делу. Успешно работаешь-то?
— Это как же по мелкому делу? — в свою очередь насторожился Якшин.
Ковалев простодушно усмехнулся.
— Большому кораблю большое и плавание! До революции-то высокое звание имел? Или так просто, купчишка… аршинник?..
Якшин не мог сдержаться, чтобы не похвалиться.
— Жил я… Человеком был. Мундир имел. Ордена и медали…
— Городовой али стражник?
Якшин пренебрежительно усмехнулся.
— Поднимай выше… В офицерском звании… Свою квартиру имел… — Возвысив себя в своих глазах, Якшин самодовольно спросил: — Что… не ожидал?
— Да-a, что говорить… — Ковалев, поддакивая, смиренно крутил головой. — Вот ты кто!.. А должность у тебя все эти годы неприметная была. Кто бы мог подумать, такой человек — и в бане служит.
Почувствовав насмешку в словах Ковалева, Якшин презрительно прищурился.
— Что есть твое ремесло? Пыль да грязь. А я глядел выше. Лицезрел голых людей всех рангов и должностей и презирал их.
— Вот как… — только и смог проговорить Ковалев.
— Презирал, — гордо подтвердил Якшин. — Все они раздетые стояли передо мной. Утешался я, видя всех перед собой в голом естестве, отдыхал душой.
— Понятно, значит, никого не уважал. — Густые кучковатые седые брови Ковалева насупились. — Кого же ты уважал? Людей не уважал. Значит, бога уважал? Богомольный ты человек…
Якшин усмехнулся, помолчал и нехотя добавил:
— Истину тебе сказать, и бога не уважал. Нет его, раз он заставил меня столько лет терпеть…
— Да-а… — Ковалев судорожно потирал свои жилистые, почерневшие от сапожного вара руки.
Они входили в город. Навстречу по дороге на грузовиках и автобусах оккупанты везли своих раненых. Густой серый дым расстилался вдали над станцией.
Со времени этого откровенного разговора Якшин уже не упускал случая снова поговорить с Ковалевым. Он видел, что и Ковалев при встрече с ним теперь тоже как-то особенно радушно здоровается, обязательно о чем-нибудь приветливо спросит.
Якшина радовало, что гордый, ершистый Ковалев стал так уважать его. Желание еще более расположить к себе Ковалева заставляло Якшина хитрить, играть в откровенность. Ковалеву он не верил, как, впрочем, и никому не верил, кроме своих хозяев.
— Скажу тебе, как другу, — сообщал он при встрече Ковалеву, — ненадежный Чугрей человек. Непрочную основу новая власть себе создает. Втерся Чугрей в доверие к немцам. Сын у него комсомолец, где-то пропадает, говорят, выполняет партизанское задание, а Чугрей молчит, скрывает.
— Ненадежный? — внимательно переспрашивал Ковалев.
— Тебе говорю, почему не доложишь коменданту?
— Мое дело маленькое, — Ковалев пожимал плечами. — Доложить можно, нетрудно. Был бы толк… Сам доложи.
— Сам, сам… Все сам, — ворчливо говорил Якшин.
Возвращаясь домой, Ковалев размышлял: доложит Якшин коменданту или так только подзуживает? И Ковалев видел, что в последующие дни Чугрей, как и прежде, приходил в комендатуру и, судя по его одутловатому, заплывшему жиром лицу, ничем не был встревожен.
«Значит, Якшин не торопится доносить, — думал про себя Ковалев, — выжидает. А может, и донес, да не обращают внимания».
В тот день, когда в городе был арестован Митя Клевцов, Ковалева вызвали к начальнику полиции.
— Возьмешь с собой двоих… — приказали ему. — Пойдешь на Пролетарскую улицу. Там живет Григорий Штыков… Знаешь? Ну вот. Приведете сюда… Попытается бежать, стреляйте на месте.