В РЕДАКЦИИ «ТОЛСТОГО» ЖУРНАЛА
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые, свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря.
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…
Подходит некто в сером, но по моде,
И говорит поэту: «…«Плач земли»?..»
— «Нет, я вам дал три «Песни о восходе»
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще… «Ночная песня моря»,
А здесь — «Дыханье северной весны».
— «Не надо, — отвечает некто в сером. —
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал «Ее любовь».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
— «А вот, не надо ль?.. — беллетрист запнулся. —
Здесь… семь листов — «Последний детский сон».
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона.
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал!..»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый, дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо,
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга — опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин.
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку.
Пускай душа их без штанов парит…
СТИЛИЗОВАННЫЙ ОСЕЛ
(Ария для безголосых)
Голова моя — темный фонарь с перебитыми
стеклами,
С четырех сторон открытый враждебным ветрам.
По ночам я шатаюсь с распутными пьяными Феклами, По утрам я хожу к докторам.
Тарарам.
Я волдырь на сиденье прекрасной российской
словесности.
Разрази меня гром на четыреста восемь частей!
Оголюсь и добьюсь скандалезно-всемирной известности,
И усядусь, как нищий-слепец, на распутье путей.
Я люблю апельсины и всё, что случайно рифмуется,
У меня темперамент макаки и нервы как сталь.
Пусть любой старомодник из зависти злится и дуется
И вопит: «Не поэзия — шваль!»
Врешь! Я прыщ на извечном сиденье поэзии.
Глянцевито-багровый, напевно-коралловый прыщ.
Прыщ с головкой белее несказанно жженой магнезии
И галантно-развязно-манерно-изломанный хлыщ.
Ах, словесные тонкие-звонкие фокусы-покусы!
Заклюю, забрыкаю, за локоть себя укушу.
Кто не понял — невежда. К нечистому!
Накося-выкуси. Презираю толпу. Попишу? Попишу, попишу…
Попишу животом, и ноздрей, и ногами, и пятками.
Двухкопеечным мыслям придам сумасшедший размах.
Зарифмую всё это для стиля яичными смятками
И пойду по панели, пойду на бесстыжих руках…
НЕДОРАЗУМЕНИЕ
Она была поэтесса.
Поэтесса бальзаковских лет.
А он был просто повеса.
Курчавый и пылкий брюнет.
Повеса пришел к поэтессе.
В полумраке дышали духи.
На софе, как в торжественной мессе.
Поэтесса гнусила стихи:
«О, сумей огнедышащей лаской
Всколыхнуть мою сонную страсть.
К пене бедер за алой подвязкой
Ты не бойся устами припасть!
Я свежа, как дыханье левкоя…
О, сплетем же истомности тел!»
Продолжение было такое.
Что курчавый брюнет покраснел.
Покраснел, но оправился быстро
И подумал: была не была!
Здесь не думские речи министра.
Не слова здесь нужны, а дела…
С несдержанной силой кентавра
Поэтессу повеса привлек.
Но визгливо-вульгарное: «Мавра!!» —
Охладило кипучий поток.
«Простите… — вскочил он. — Вы сами…»
Но в глазах ее холод и честь:
«Вы смели к порядочной даме.
Как дворник, с объятьями лезть?!»
Вот чинная Мавра. И задом
Уходит испуганный гость.
В передней растерянным взглядом
Он долго искал свою трость…