И вот тут нежданно-негаданно загнали ему под самый, можно сказать, май месяц шип под ноготь. Понаперло этой музыкальной солдатни во все покои, прямо дом трясется. Днем не заснешь — а когда ж и заснуть домовому, как не днем… Почитай, с зари гундосят черные дудки, флейты до такой пронзительности достигают, аж в глазах режет, басы в подкладку мычат-раскатываются. Хочь башку в стружки зарой, хочь паклей из-под бревна уши законопать, нипочем тишины не добьешься. Марши да польки — будто медные козлы через стеклянный забор скачут… Вальс «Лебединая прохлада», правда, на одном пьяном шепоте шел, да что толку, ежели капельмейстер через каждый такт музыку обрывал и такими прибалтийскими словами солдат камертонил, что домовой с тоски в трубу голову засовывал. Не любят они, домовые, когда кто по-русски неправильно ругается…
Да и ночью не легче было. Строевой солдат, когда он не дневалит да на посту с ружьем не стоит, ночью обязательно дрыхнет, а эти бессонные какие-то оказались. Чуть капельмейстер на свою фатеру через дорогу вонзится, чуть старший унтер-офицер, сверхсрочный старичок. мундирчик с шевронами над койкой повесит, — сейчас кто куда. В саду шу-шу, шу-шу: мало ли беспризорных куфарок да мамок… Полковому музыканту после пожарного, можно сказать, первая вакансия. Из окон сигают, в кустах масло жмут — всех соловьев, самозабвенных пташек, к собачьей матери поразогнали… Сирень снопами рвут — на пятак попользуются, на рубль поломают. Ох, сволочи!
Нырнет домовой, как солцне сядет, под жимолость, к помойке своей серым катышком проберется, ан и тут обида: квартирант богоданный, музыкантская собачка Кларнет-Пистон, все как есть приест — хоть мосол обглоданный после нее прохладным языком оближи… На чердак вернется — портки музыкальные на веревках удавленниками качаются, портянки, хочь и мытые, на лунном свете кадят-преют, никакая сирень не перебьет.
Даже мыши и те сгинули. Капельмейстер, чистоплюй, во все углы носом потыкал — приказал в мышиные щели толченого стекла насыпать. Тварь божия ему, вишь, помешала. Ну и ушли все скопом в лабаз соседний, не по стеклу ж танцевать. Лапки свои — не казенные. Совсем домовому обидно стало, как своей последней компании он решился. Ишь, хлуп гусиный — на малое время до лагерного сбора с командой втиснулся, а распорядки заводит, будто он тут и помирать собрался.
Вылез как-то домовой в полночь на крышу, к трубе притулился, лунный дым сквозь решето стал сеять, а сам свою думку думает: как бы охальную команду с места сжить? Не самому ж со стародавнего гнезда сниматься… Хоть дом сожги — в золе под порогом ямку выкопает. никуда не подастся.
Кой-чего и придумал. Начал он тихо, вроде «Лебединой прохлады», а дальше все круче: поострей толченого стекла дело-то вышло.
Утром, чуть ободняло, полез барабанщик на чердак, бельишко в охапку собрал — все как есть на месте. А чуть на свет вынес, так и заверещал:
— Охты, гусь с яблоками! Гляньте-ка, братцы… Никак черт на нашем белье трепака плясал.
Сбежались музыканты — вот так постирушка. По всем порткам, рубахам жирной сажей следки понатоптаны. Да и следки какие-то несуразные: то ли селезень с медвежонком саму на белье месили, то ли обезьяна заморская, из трубы вылезши, на передних лапках по белью краковяк танцевала…
Подкатился тут старший унтер-офицер, подковками затопотал:
— Что ж энто, до-ре-ми-фа-соль вам в душу, за оказия?! Как так недоглядели? Почему такое?
Догляди-ка тут — не часовых же к подштанникам ставить… Капельмейстер на крик из своей фатеры поспешает. Сквозь очки глянул, чуть дневальному голову не отгрыз. А что ж с дневального в таком разе и спросишь — ведь этак его и за лунное затмение под винтовку ставить-то надо…
Ну, кой-как дело обмялось. Собралась команда в верхнем помещении. Впереди флейты, за ними кларнеты, у стен геликон-басы — самые пучеглазые да усатые кавалеры. Дал капельмейстер знак, чтобы, значит, Марш-фантазию» спервоначалу для разгону музыки. Набрали солдатики полную порцию воздуха, понатужились, дунули в мундштуки — как прыснет из всех раструбов керосин, — так всех с морды до подметок и окатило. А более всех капельмейстер попользовался, потому он завсегда перед командой палочкой своей выкомаривает…
Затрясся он, раскрыл было рот, чтобы всю команду в три тона обложить, ан слов-то не хватило… Выплюнул он с пол-ложки — с висков течет, мундирчик залоснился, с голенищ округ ног жирный прудок набегает. Залопотал он тут, как скворец, — и слов других не нашлось:
— Что значит?! Что значит?! Что значит?!
Ничего и не значит. Помет на полу, а птички и видом не видать.
Призадумались тут и музыканты, а уж на что народ дошлый. Флейтист один мокроротый, весь, как сорочье яйцо, веснушчатый, кинулся к керосиновой жестянке, что в углу стояла: пусто. А вчера полная ведь была — вот в чем суть!
Стали солдатики шарить, про капельмейстера и забыли — хочь и начальник, совсем он ошалел с перепугу, чихал в сенях да старшему унтер-офицеру бока свои мокрые под тряпочку подставлял. Стали шарить. Глядь-поглядь, такие же следки, как и на белье, только керосином смоченные, на чердак вели… Заскучали тут многие…
Однако ж опомнился кое-как прибалтийский судак энтот, приказание дал, чтобы чердак до последней балки обследовать. Музыканты, ежели присяга потребует, народ храбрый: в самый бой впереди всех с музыкой идут. Ан тут человек с пять охотников-то набралось. Фонарь зажгли, барабанщик наган свой против неизвестной нации неприятеля из кобуры вытянул, поперли на чердак. Тыкались, все закаблучья друг дружке оттоптали — хочь бы моль для смеха попалась. Только с дюжину пустых пивных бутылок у слухового окна нашли — как кегли были расставлены. Да заместо шара чугунная бомба, что к лампе подвешивают, рядом лежала. Ох ты. Господи! То-то вчера ночью над головами гудело-перекатывалось. Потоптались музыканты, никто и слова не сказал. Делать нечего — стали они задом с лестницы спускаться, а вдогонку им из-под дальней черной балки стерва какая-то подлым голосом огрызнулась:
— Ку-ку! Шиш съели?..
Загремели солдатики вниз, аж лестница затряслась. Доложили капельмейстеру, бухнул он с досады в турецкий барабан колотушкой, чуть шкуру не прорвал.
— Чепуха на барабаньем масле! Голые потемки разве сами разговаривать могут? Промывайте струменты, ну вас всех к подноготному дьяволу…
Обнакновенно немец — и выразиться по-настоящему не умел. Поманил он старшего:
— Займись тут пока с ними. А я пойду переоденусь, потому я весь фатогеном провонялся. Фитиль в меня вставить — и лампы не надо!..
Отрепертились солдатики к вечеру, аж губы набрякли. Дело спешное: завтра утречком к полковой командирше в полном составе являться, сурпризный вальс играть. Проверили они струменты да заместо верхнего помещения внизу их над койками поразвешали — при лампочке да при дневальном никакой сукин бес не накеросинит.
Сели в кружок — кто в картишки, кто ноты подшивает, кто из черного хлеба поросят лепит… И вдруг все враз к фортке головы повернули: из-за колодца, из садовой чащобы невесть на чем — не дудка, не окраина, невесть кто «Лебединую прохладу» высвистывает…
Да с такими загогулинами да перекатцами, что капельмейстеру хочь лицо закрыть. Он. минога, гладко сделал, будто наждачной бумагой отшлифовал, а тут стежок за стежком золотом завивается, сам из себя звонкие ростки дает… Кому ж играть? Все на местах. Экое ведь дело!
Пошушукались кавалеры. Расползлись по углам. В сад. конечно, ни один не сунулся — место неладное: взамен знакомой куфарки еще такое — тьфу, тьфу — облапишь, что и рот набок сведет… Тихо-мирно по койкам своим завалились, подводные жуки в ушах зашуршали — уснула команда.