Выбрать главу

Анна Петровна. Ей-богу же, Соломон вы не Соломон, а я и не подозревала, что вы до такой степени человек неглупый.

Дундуков (повышая голос). Ответственным лицом кто, спрашиваю я вас, является?..

Все. Мистраль! Мистраль!

Дундуков. Фу… (Обтирает лицо платком.) Именно. Значит, русским людям, да еще добрым соседям, поругавшимся на чужбине при таких обстоятельствах, с добавлением в голову летающих предметов без переплета, — судиться между собой по такому поводу столь же зазорно и глупо, как, скажем (подчеркивает), судиться лунатикам, вцепившимся в полнолуние друг другу на крыше в волосы. Поэтому, голуби мои, подайте друг другу правую руку, а вы, Иван Сидорович, пользуясь сим случаем, приложитесь, ведь она ж все-таки более или менее дама — и идите все на балкон чай пить. Я сегодня, кстати, из Риги балык получил.

Гулькин. Балык, конечно, хорошо. Но тем не менее, объективно говоря, решение вышло неофициальное. Дрались, ругались, бросались — и на тебе: чай с балыком!

Дундуков. Что ж вы хотите, чтоб я их на поселение на остров Св. Елены сослал? Так, во-первых, юридически не имею права. А во-вторых, вы думаете, там мистраля нет? Он, подлец, везде дует!

Ваня!.. Пойди, займи у Брусковых полдюжины бумажных салфеток. Скажи, мол, у Дундукова третейский файф-о-клок с балыком, и вас, мол, звали.

Гулькин. Ох, Господи! Как же это мы про Прохорова забыли, про суперарбитра нашего? Решение-то все-таки он бы оформить должен…

Анна Петровна. Вспомнил! В кабинете спит ваш сукин-арбитр. Налоговым листом прикрылся и храпит, как утопленник.

Иван Сидорович. Бог с ним, с арбитром… Анна Петровна! Золото мое бирюзовое! Мириться так мириться: участки наши ровные, домики как сиамские близнецы похожи. Сквозь вас дует, сквозь меня — нет… Так чтобы совесть меня не мучила, будто у вас через меня сквозняк в голове и прочее, давайте обменяемся участками… В два счета!

Дундуков. Ай да Ванечка! Вот это я понимаю.

Анна Петровна. Что-о?! Ме-няться? Да от меня и к колодцу ближе… Да чтоб две мои мимозы к вам перешли?! С крыши у меня — весь залив на подносе, всех дачников вижу: кто кофе пьет, кто ребенка наказывает… Бисмарк какой нашелся! Да и не дует у меня совсем. Важность большая! В жару даже лучше, когда дует. Меньше потеешь, и комаров оттягивает…

Дундуков. Господи, это ж не женщина, а прямо фонтан нефтяной! Чай пить! Прошу встать! Объявляю заседание закрытым.

1927

МОСКОВСКИЙ СЛУЧАЙ

(Рассказ обывателя)

Перед самой войной судьба меня с корнями пересадила из волынского чернозема в санкт-петербургский торф. Еще по старому романсу известно: «судьба играет человеком» — ничего не попишешь.

Долго не мог привыкнуть. Очень все парадно: дворцы, проспекты, римские тройки на крышах. Нева в гранитном корсете… Слов нет, красота, но сердце зазябло и съежилось. Природа к тому же на любителя — зимой черные дни, летом белые ночи, осень и весна на один салтык, светлой улыбки на небе не увидишь… Не одобряю.

На эмигрантском расстоянии пейзажец, правда, заголубел, солнцем воспоминания насквозь омыт, однако в те давние времена очень я себя неуютно чувствовал в столице. Все о своем Житомире вздыхал: тополя, бульвары, Тетерев в скалах, маевки за рекой в «Зеленой роще»… Провинциал? Что ж!.. Каждому своя смоковница симпатична.

Служил я в Петербурге на Загородном. В Службе сборов Варшавской дороги по отделу местной таксировки. Переборы и недоборы. С утра сидишь, сжав коленки, над грязными накладными, указательным перстом по графам водишь, заблудшие копейки разыскиваешь. А со мной в комнате двадцать три девицы, один я мужчина, не считая тухлого немца Циммермана. Можете себе представить, до чего я женоненавистником стал!

Немец серьезный был — сам курил и газету читал, а мне запрещал. И болтовни этой сорочьей при нем не было. Счеты кряхтят, перышки шелестят: голову подымешь, на желтый пар в окне уставишься и весь скорчишься, как райская птица в банке из-под маринованной корюшки.

А чуть Циммерман за дверь — круглая язва желудка у него была, часто он за дверь бегал. — двадцать три девицы в двадцать три языка начнут щелкать (меня они не стеснялись, словно я евнухом при их счетоводном гареме состоял), как начнут прищелкивать… Господи! И из себя к тому же. как вам сказать, сплошное сухожилие. Цвет лица, как у лежалого бисквита, уши насквозь светятся. Другая и поосновательнее, да все какая-то простоквашная полнота: пером ткнешь, сыворотка прольется.

И на улице — сколько их мимо в тумане промаячит навстречу. Улица, что ли, была такая незадачливая, однако, хоть и столица. — далеко им, петербургским килькам, до житомирских лебедей.

* * *

Весной от приятеля письмо из Москвы пришло, от Васеньки Болдырева. — в одном полку, в одной роте вольноперами были…

Пишет коротко и ясно: «Живу, друг Федор, по-царски. Служу у архитектора Чепцова по чертежной части, его двадцать пять целковых охватываю. Приезжай, черт, погостить. Стыдно даже — русский человек Москвы не видал. Мать и сестра просят. Заочно тебя в ангелы произвел, смотри — не подведи»…

Это точно — не пью я, не курю, в карты дальше подкидных дураков не развертывался и к женщинам, как выше указано, хладнокровен… Чем не ангел?

Словом, взмыло меня, жаворонком сорвался с причала. Счеты локтем отодвинул, пошел в Личный Состав, доложился: так и так, по домашним обстоятельствам прошу на две недели отпуск, без сохранения содержания, с выпиской мне в Москву и обратно присвоенного мне по должности билета 2-го класса. К концу занятий все было готово. Не успел мне Циммерман палку в колеса вставить, рот раскрыл, а я общий поклон и к двери.

Вечером к Николаевскому вокзалу подъехал — мгла, мокрый снежок, навозная каша, под штиблет снизу ветер пробирается… Разыскал свой вагон, залег на верхнюю полку падишахом…

Утром проснулся: пейзаж! В стеклах небесный василек, белая тучка над телеграфными проводами висит, вокруг веселая пестрядь, грузные рекламы на столбах, вокзалы шатрами, вдали горит позолота… лязг телег, ширина, солнце. Скатился я мячиком, визави своего на верхней полке бужу: «Вставайте, что ли, к Москве подъезжаем!»

А он лохматую грузинскую голову свесил, осовелыми глазами по вагону повел и под технологической тужуркой перстами скребет:

— Большинство спит!

Должно быть, социал-демократ был. Я портплед кое-как свалял, продрался сквозь вокзальную гущу, на площадь вышел.

— Господи, Твоя воля… Да ведь это я домой приехал!

* * *

Вахлак-извозчик меня по дороге насмешил. Я во все глаза смотрю, словно давнюю детскую книжку с картинками нашел, вспоминаю страницу за страницей, а он с разговорами пристает. К кому еду? Да кто такой?

— Англичанин я, — говорю. — По-русски не понимаю.

Старик обиделся, шею в ворот втянул, как черепаха, и замолчал. Потом повернулся, из-под своего бурого цилиндра с пряжкой на меня покосился и пробурчал:

— Чего зря врать-то… Англичанин… У англичанина, брат, лицо вумственное.

Подымались в гору, спускались. Никогда б я в этих, одна в другую впадающих, кривоколенных улочках не разобрался… Лабиринт! А дома! То дом. как дом, а рядом комод, на комоде терем с пузатыми бутылками, на тереме гауптвахта. Точно царь Ирод в пьяном виде заказывал… И влипшие среди толстых солидных стен пестрые домовые церковки, и зацветающая черемуха над уездными палисадниками, и разношерстный люд, неторопливый, румяный, ни кокард, ни петличек, а по обличью сразу узнаешь, кто какого сорта, кто чем занимается…