Русские парижане, черти, обтрепались, — ты перед ними душу до самой печени обнажишь, а они тебе посоветуют нафталином самого себя пересыпать и в ломбард на хранение сдать…
Подметки последние донашивают, а туда же, перед модой до земли шапки снимают.
Самогипноз бараний…
— Вот вы мою Наташу по Нарве еще помните… Цветок полевой, кровь с кефиром. Прохожие себе по улицам шеи сворачивали, до того у нее линии натуральные были.
Плечики, щечки и тому подобное. Виолончель…
Хоть садись да пиши с нее плакат для голландского какао.
От первозданной Евы до пушкинской, скажем, Ольги традиция эта крепко держалась: мужчина — Онегин ли, Демон, Печорин — весь в мускулах шел, потому что мужчина повелевать должен. А женщина, благодарение Создателю, — плавный лебедь, воздушный пирог, персик наливной, — не то, чтобы кость у нее из всех углов выпирала.
Рубенс, скажем, или наш Кустодиев, либо древнегреческий какой-нибудь нормальный скульптор — все это дело одинаково понимали. Венера так Венера, баба так баба, нечего ее в циркуль вытягивать, шербет на уксус перегонять. Только для одной Дианы исключение и допускалось, потому что ей для охоты одни сухожилия требовались.
— Или, допустим, как в русской песне «Круглолица-белолица», «яблочко наливное», «разлапушка». Слова-то какие круглые были.
Народный вкус здоровый: баба жнет, она же и рожает. Кощеев бессмертных в хозяйстве не требовалось.
И плясали тогда не хуже теперешних, вес не мешал.
Не то что медведицей, легче одуванчика иная выходку сделает.
«Перед мальчиками хожу пальчиками, перед старыми людьми хожу белыми грудьми»… Действительный статский советник и тот не выдержит.
— Или, к примеру, возьмем здоровый старый турецкий вкус. В старых гаремах я не бывал, однако по открыткам и по Пьеру Лоти понятие себе составил. Усладу туда со всего света собирали, Туркам вина нельзя, поэтому они на пластику и набрасывались. Купола круглые, лунный серп круглый, ну и женщины соответственно тому. Зря им ходить не дозволялось, чтобы плавность не теряли. Рахат-лукум внутрь, розовое масло снаружи. Красота…
Разлягутся вокруг фонтана — волна к волне льнет, волной погоняет. Дежурный евнух только нашатырный спирт от волнения нюхает… Аллах тебя задави!
Опять и царь Соломон, человек вкуса отборного, в «Песне Песней» довольно явственно указывает: «Округления бедер твоих, как ожерелье, сделанное руками художника». Стало быть, против пластики и он не ополчался. А уж на что мудрый был…
А теперь… Видали, что моя Наташа, на других глядя, над собой сделала? Начала гурией, кончила фурией…
— Для чего, — спрашиваю я ее, — ты себя так обточила? Смотреть даже неуютно. Трагические глаза в спинной хребет вставила — думаешь, мир удивишь…
— А ты, — говорит, — пещерный человек, и не смотри. Поезжай в Лапландию, женись на тюленихе…
Ах ты Господи! Да есть все-таки приятная середина между комариными мощами и тюленихой. Крайности-то зачем?
И отвечать не хочет. Посмотрит мимо носа, будто ты и не муж, а плевательница облупленная, — и точка.
Подкатился я как-то к ней в добрую минуту: ну скажи. Ната, ниточка ты моя. для кого это ты себя в гвоздь заостряешь? Не для меня же, надеюсь. Вкусы мои тебе с детства известны. А ежели не дай Бог для других, — то где же такие козлы противоестественные, чтобы на твое плоскогорье любоваться стали?
Сузила она только глаза, как пантера перед прыжком… Два часа я потом у нее же. дурак, перед закрытой дверью в коридор прощенья просил. На Шаляпина сто франков дал — простила.
— А сколько терпит?
Святой Себастьян не страдал столько. Аппетиту нее старинный, нарвский.
И что ж… Утром корочку поджаренную пососет, в обед два лимона выжмет, вечером простоквашей с болгарскими бациллами рот прополощет.
Ночью невзначай проснешься, выключателем щелкнешь: лежит она рядом, в потолок смотрит, губы дрожат, глаза сухие, голодные… Как у вурдалака.
Даже подвинешься к краю — как бы зубами не впилась.
А в чем дело? Хлеб толстит, картофель распирает, мясо разносит, молоко развозит…
Расписание у них на каждый продукт есть.
Да еще раз в неделю полную голодовку объявляет, для легкости походки. Ну, само собой, чуть голодный день — меня же и грызет с утра до ночи от раздражения.
А потом — то солнечное сплетение у нее под ложечку подкатывается, то симпатичный нерв перекрутится, то несварение желудка…
Будет он, дурак, варить, ежели ему, кроме лимонного сока да массажа, никакого удовольствия не доставляют. Опять же малокровие. Красные шарики с голодухи белые жрут, одна пресная сыворотка остается.
Головокружения пошли. Словом — полный прейскурант. Паркет, говорит, под ней качается. Вполне логично: ежели женщина себя третий год в Тутанхамона превращает, не то что паркет, мостовая под тобой закачается.
— Врачу говорю, который жену пользует: «Хоть бы вы, ангел мой. повлияли. Тает ведь женщина без всякой надобности, скоро один фитиль останется».
Пожал плечами, даром что приятель.
Станет он тебе влиять, ежели с этих несварений да головокружений ему в сберегательную кассу капает…
У самого небось жена из немок, кругленькая, смотреть даже досадно. Рыбьим жиром ее, поди, откармливает. Жулик паршивый!
— Дочка даже, тринадцатилетняя килька, туда же. Линию себе выравнивает… Всей провизии в ней на франк, какая там еще линия!
— Ты. — говорю, — чучело, растешь — тебе питаться во как надо. Я в твоем возрасте даже сырые вареники на кухне крал, до того жадный был.
Фыркнет, скажет что-нибудь французско-лицейское, чего ни в одном словаре нет, и отвернется.
— На кого, комариные мощи, фыркаешь? На отца?
Мать за нее: не вмешивайтесь, пожалуйста. Я свою дочь не в кормилицы готовлю…
Кулебякой обломовской меня обзовет, маникюрную коробку возьмет и к окну королевой сядет — под говядину ногти себе разделывать. Нос да ключица — весь силуэт…
— На что уж тетка, почтенная, сырая женщина, против нас живет, паутинными дамскими принадлежностями вразнос торгует, — и та тоже за ними тянется.
Если уж наследственность располагающая и женщина в закатный возраст входит, само собой бока выпирают. В сейф их не сдашь. Природа.
А она — франков лишних на массажистку нет — сама себя рубцами резиновыми тиранит, в эластичные пояса до самого подбородка засупонилась… Монна Ванна из Аккермана.
А вместо приличной пищи сырую морковную шелуху ест, хлебчики себе какие-то специальные в подагрической лавке покупает: без муки, без дрожжей, вроде облаток на лунном масле.
Только и слышишь: сантиметра три, слава Богу, за неделю спустила… Это трудовые-то сантиметры, которые в поте лица…
Складки-то у нее телесные без начинки вокруг шеи и обвисли, подбородок пустой, как у малороссийского вола, болтается, хоть не смотри… Для кого старается? Инвалид столетний и тот отвернется.
— И все на весы.
Чуть всей компанией в метро ввалимся, тотчас же в автоматную дырку тетка монетку бросит — и хлоп на весы инвентарь свой проверять. За ней жена, за женой дочка.
На одно колебание стрелка меньше потянет, так от радости и завьются… Живого тела сбавили. Стоило ради этого границу переходить.
Через год, поди, у эписьерки на весах взвешиваться будут: кило в полтора останется на каждую — не больше.
— А главный вопрос — я-то из-за чего страдаю? Доход у меня кое-какой есть — в Саль Друо Людовиков Двадцатых скупаю, перепродаю. Кручусь, кручусь, как козел на ярмарке.