Какая увлекательная картина!
Какая красота!
Он был забавным бедняком Пикилло.
почти с отчаянием поёт своим глубоким бархатным, полным страсти голосом Зорина:
– Что меж тем?.. – на пианиссимо дрожит и страхом, и надеждой голос Давыдова.
И что-то вакхическое вспыхивает вдруг
И эта красивая, гордая женщина делает движение, чтоб упасть на колени перед своей «дворняжкой».
И я вижу этот порыв, этот жест Давыдова, которым он подхватывает её, чтобы не дать, не допустить стать на колени.
И при воспоминании слёзы немного подступают у меня к горлу, как подступали тогда.
Ведь, это же поэзия. Настоящая поэзия любви.
Надо сыграть, милостивые государи!
Надо суметь дать поэзию любви.
А он умел.
Как умел дать и поэзию волокитства.
Коронной ролью короля опереточных теноров был Рауль Синяя Борода.
Я вижу его.
Весь – красивая наглость.
То, что чаровало Эльвиру в дон Жуане.
Красивое бледное лицо, голубоватая борода, чёрный колет, чёрное трико.
Он в трауре: отравил жену.
Носит креповую повязку… на ноге.
И на печальном лице горят весёлые глаза.
какой печалью веет это.
да его печали нет границ!
Какой твёрдостью, клятвой звучат его слова:
И вдруг всё лицо ожило:
Но он спохватился, и снова маска печали на лице:
Никогда лицемерие не было передано с таким юмором, с такой элегантностью и с такой увлекательностью.
Давыдов страшно возмущался каким-то знаменитым французским исполнителем Синей Бороды, которого он видел в Париже:
– Вообрази! Танцует, когда поёт этот вальс. Танцует! А? Шут! Нет благородства!
Он облагородил свой образ Синей Бороды. Почти до дон Жуана.
Увлёкся им.
С ним слился.
Эпиграфом над всей его жизнью можно было бы поставить из того же «Синей Бороды»:
– Однако, у вас в памяти много опереточных цитат! – скажет хмурый читатель нашего хмурого времени.
Да, есть.
Я помню их, как помнят песни своего детства.
Заканчиваю цитату.
Сколько женщин, – о, добродетельных! – теперь предавшихся молитве, нянчащих милых внучат, – сколько женщин украдкой смахнули слезу, набежавшую при известии о смерти легкомысленного друга их молодости?
Mille e tre.
Балерины и цыганки, и прекрасные московские купчихи, и французские актрисы…
Список был бы слишком длинен.
– Вы поёте порок?
Я пою легкомыслие.
Всё прекрасно, что приносит только радость.
Одно время старая, грешная Москва со снисходительной улыбкой рассказывала о беспутном «Саше»:
– Вы знаете? Давыдов каждый день ходит на Тверской бульвар посмотреть на своих деток. Трогательная картина! Три кормилицы одновременно выносят гулять трёх его дочерей. Одна законная, две незаконных!
Бог благословил Давыдова почему-то дочерями.
У него родились только дочери.
У него была масса дочерей.
И все носили различные фамилии!
И всех он помнил и любил.
И говорил о них со слезами нежности.
И они его «признавали».
И относились к нему, как к большому ребёнку.
И хорошо делали.
Этот баловень жизни был ребёнком.
Как ребёнок, он быстро и охотно плакал.
При воспоминании о «дочках»:
– Что-то они все теперь делают?
От того, что у него нет денег.
– Что, Саша, если бы тебе вернуть все деньги, которые ты выпил на шампанском?!
– Что на шампанском! Если бы вернуть, что я при шампанском на жареном миндале проел, – у меня был бы каменный домина! – ответил Давыдов.
И заплакал.
Как ребёнок, он был со всеми «на ты».
С первого же слова.
И, как ребёнок, не понимал, что «дяди» могут быть очень важные.
В Петербурге, у Кюба, он подошёл к одному «приятелю», назначенному министром:
– Ты что-ж это, такой-сякой, – я иду, а ты даже «Саша» не крикнешь?
Министр посмотрел на «опереточного лицедея», как принц Гарри, сделавшись королём, смотрит на Фальстафа, и перестал посещать ресторан.
– Чего это он? – искренно удивлялся Давыдов.
Когда ему нужны были деньги, он просил просто и «бесстыдно».